Секунду Дрисс стоял на пороге молча, потом пробормотал: «Господи, что за драгоценность!», увидев, что я застыла под его взглядом, как кролик под лучами фар.
— Извини! Я пришел за льдом. Я не хотел тебя напугать.
— Но…
Он открыл холодильник, вытащил из морозильника поддон и стал вынимать кубики льда:
— Не знаешь, где у хозяйки миски?
— Нет… я не отсюда!
Он обернулся и громко засмеялся:
— Я тоже не отсюда. У тебя есть имя, я надеюсь?
— Бадра.
— Ах, луна! Та, что вызывает головную боль и галлюцинации!
Он встал прямо передо мной, держа в руках фарфоровую миску с кубиками льда.
— Мать запрещала мне спать при свете полной луны. Так как я любил нарушать ее запреты, она раз в месяц обмазывала мне голову протертыми кабачками — ее патентованное лекарство! — и ставила тазик у кровати, потому что меня тошнило. Во всяком случае, это красиво — с такой пунктуальностью заставлять человека страдать!
До Дрисса никто не держал подобных речей о наших дорогих матерях.
Он шагнул ко мне, и я в ужасе прижалась к стене:
— Я испугал тебя? У тебя такое имя, что это я должен от тебя бежать!
И он ушел в просторную гостиную, освещенную люстрами, тяжелыми, как порок, царственными, как Версаль, гостиную, которую я увижу позднее, без Дрисса, на два шага опередив моего любовника Малика, который будет десятью годами моложе меня.
Через пять минут тетушка Сельма обнаружила меня на том же месте, в кухне, застывшую и бледную.
— Что с тобой случилось? Ты что, увидела Азраила, ангела смерти!
— Нет, все в порядке. Здесь слишком жарко!
— Так прогуляйся по риаду.[29] Ты ведь любишь цветы и приятные запахи, там тебе понравится.
Мне и вправду понравилось. Я в жизни не видела такой роскоши растений, такой вакханалии цветов. Б воздухе витали ароматы, в букете и одинокие, и по-братски единые с другими ароматами, ни название, ни точной природы которых мне не удавалось узнать. Это были городские цветы, не встречавшиеся в деревне, они были предназначены для того, чтобы радовать глаз, тогда как растения в моих краях имели ценность лишь в силу своей съедобности; мы часто щипали их прямо в поле, как овцы. Я пришла в восторг при виде живой изгороди: белые розы готовы были воспламениться, склоняясь на клумбой с дикой мятой и шалфеем. Я подумала, что садовник, объединивший столько контрастов, должно быть, редкий безумец.
Конечно, именно там Дрисс меня и обнаружил. Именно там он взял мои ледяные руки в свои ладони. Именно там поцеловал кончики пальцев. Я дрожала от росы позднего часа, широко раскрыв глаза, с пылающей головой, а он, повернув мои руки, стал целовать ладони в полном молчании. Впервые в жизни я держала в руках целое состояние — голову мужчины. Он ничего не говорил, губы его были одновременно и нежными, и горячими, и легкими. Ни капли похоти. Все было совершенно: небо над нами, тишина, огромная, как мир, затаенное дыхание ночи. Почему он сделал это со мной?
Конечно, мне захотелось плакать. Конечно, я запретила это себе.
Он поднял голову, еще полминуты удерживал мою руку, а потом ушел в своем белом костюме; шаги его шелестели по гравию аллеи, длинной, как моя жизнь, которая еще только начиналась. Когда он переступил порог широкой застекленной двери гостиной, я начала стареть. Неумолимо.
Я долго была в саду. Одна. Без тела. Без мужа. Без детей. Я услышала, как Римский-Корсаков вновь начинает свою партитуру, темную и сладкую, под пальцами Дрисса. Тетя Сельма рассказала мне об этом позднее, когда мы вернулись домой и остались одни, как две вдовы. Во всяком случае, Я себе напоминала вдову. Она, что-то наспех ответив на мои вопросы, сказала, что не спать по ночам очень вредно для цвета лица.
Много времени спустя Дрисс рассказал мне о Римском-Корсакове, таким образом дав имя нотам, которые Танжер рассеянно протянул мне через дверь. Я встретила мужчину, которому предстояло расколоть мое небо надвое и подарить мне мое собственное тело, словно дольку апельсина. Тот, кто «посетил» меня, когда я была ребенком, Дрисс, вернулся ко мне. Он обрел новое воплощение.
Детство Бадры
Я встретила его, когда была совсем маленькой, у моста через Вади Харрат в тихую беззвездную ночь. Только я ступила на настил, как кто-то схватил меня за плечо. Тьма была непроницаемой, река выдыхала пары — поток теплой воды среди каменистого ледяного пейзажа. Даже камни, казалось, затаили дыхание. Я подумала: «Ну вот, допрыгалась. Теперь ты увидишь Великого Ифрита с раздвоенными копытами. Он выпьет твою душу и бросит тебя в арык. Мать больше не позовет тебя по имени, она никогда не увидит твое тело». Но рука отпустила мое плечо, погладила меня по шее, а затем нежно сжала груди. Мои «фасолинки», как называли в Имчуке только зарождающиеся груди, наверное, не удовлетворили его — потрепав меня по ягодицам, он щелкнул резинкой девчоночьих трусов. Рука прижалась к моей гладкой пухленькой щелочке.
Горячие пальцы проникли в ложбинку посредине, их прикосновение было скорее нежным. Я закрыла глаза, доверчивая, согласная. Один палец отважился нырнуть в незнакомое место. Я почувствовала легкое жжение, но не сжала бедра, а наоборот, развела их. Мне показалось, река вздохнула, а потом рассмеялась.
Рука исчезла, и я упала на росистую траву. Небо снова блестело звездами, лягушки опять завели свой концерт. Второе сердце родилось у меня между ног — оно билось после ста лет безмолвия.
* * *
— Значит, ты утверждаешь, что это я появился в тот вечер в Имчуке, у реки, и разбудил твой тайный сад в две секунды и две ласки? — заключил Дрисс; голова его покоилась на моем пупке, руки гуляли по бедрам, через век после Благой вести. В конце концов, почему бы и нет? Каждый человек рано или поздно получает знак, который говорит ему о будущей судьбе. Но правда ли я твоя судьба, мой нежный абрикос? Иблис, великий лжец, обожает запутывать следы и извращать истину.
* * *
Забавно, что Дрисс в тот день помянул сатану в ответ на мой откровенный рассказ. Хотя я и знала, что он дразнит меня, легкая неуверенность все же подпортила настроение. Тогда я пережила момент чистого цвета. Если посланник моего детства и не был ангелом, уж демоном он точно не был. Уж если так — ни ангелом, ни демоном, а просто мужчиной. Моим мужчиной.
Плотина в моей голове прорвалась вот уже несколько месяцев назад, и гнев мой рос, как море во время прилива. Я злилась на Имчук, связавший мои половые органы со злом, запрещавший мне бегать, лазать по деревьям и сидеть, раздвинув колени. Я злилась на матерей, которые следят за дочерями, проверяют их походку, щупают низ живота и прислушиваются к журчанию мочи, чтобы убедиться: девственная плева невредима. Я злилась на мою мать, которая чуть ли не забетонировала мое влагалище, выдав замуж за Хмеда. Я злилась на жаб, на ворон, на собак — пожирателей падали. Я злилась на себя за то, что ушла из колледжа к мужу и ничего не сказала, когда Неггафа грубо удостоверилась в том, что я и вправду дурища, согласная на то, чтобы умереть раньше времени.
Вот так вот. Я убеждала себя, что я не какая-нибудь жалкая букашка. Что я хочу закрыть глаза, заснуть, умереть и воскреснуть с барабанным боем и пением труб, хочу сжать Дрисса в объятиях. После Благой вести, что постигла меня на берегу реки, я знала, чего хочу, — смотреть на солнце не моргая, и пускай я ослепну. Мое солнце было у меня между ног. Как я могла забыть об этом?