Он расхохотался:
— Ты на грани ширка,[44] девочка! Осторожнее, не сожги себе крылышки! Ах, моя язычница… дорогая моя язычница, мое сокровище, моя непорочная шлюха, мое бесстрашное дитя!
Я знала, что впала в язычество, что остатки веры скрылись у меня между ногами, перепуганные тем, что тела могут давать друг другу такое наслаждение. Я знала, что вышла за Божественный предел, а не только за тот предел, что устанавливало общество, уж он-то для меня ничего не значил. Я знала, что под руками Дрисса охотно превращаюсь в создание, которое было до Иисуса, до Корана, до Потопа. Отныне я обращалась к Богу напрямую, без посредников и мессий, без молитв и песнопений, без савана и склепа. Я догадалась об этом однажды утром, когда, уходя на службу, молила Аллаха, чтобы Дрисс снова занялся любовью в тот же вечер, после двух месяцев перерыва. Аллах исполнил мое желание, ведь Дрисс позвонил мне в четыре часа — само обаяние! — и сказал, что смертельно соскучился по мне и приглашает меня поужинать в одном из самых престижных ресторанов города.
На протяжении всего детства я только и делала, что в дни праздников ходила смотреть, как кровь баранов растекается по полу во славу незнакомых мне мулл.[45]
С Дриссом я узнала, что душа моя живет между ног, и там — храм возвышенного. Дрисс называл себя атеистом. Я называла себя верующей. Но что за чепуха это все! Из любви к своему мужчине я решила сыграть с Богом в шахматы. Он делал смелые ходы. Я строила защиту вокруг королевы, которой не являлась, слона и ладьи. Забавно: королю я никогда не придавала особого значения. По-моему, Аллах любит тех, кто любит Его, тех, кто даже посмертно продолжает простираться перед Славой Его. Я думаю, что Аллах любит нас настолько, что охраняет сон заблудших, даже если мы храпим.
* * *
Мой мужчина хотел, чтобы мы выходили в свет, посещали театры, кино, бывали в клубах, чтобы его друзья принимали нас вместе, как в тех странных кругах, о которых он рассказывал мне, и где, по его словам, можно было делать все, что угодно. Я соглашалась пойти с ним со злостью в душе, не вынося ни толпы, ни спиртных напитков. Там он начал меня терять. Там его потеряла я.
Дрисс знал, что я влюблена, и играл на этом. Он мог склониться к шее одной девушки, сжать бедра другой, легко поцеловать в висок третью и на виду у всех ущипнуть за попку четвертую. До меня на людях он никогда не дотрагивался. Он делал вид, что не замечает испепеляющих взглядов, которые я бросала на его красоток. Молнии, зарождавшиеся у меня в утробе каждый раз, когда он подходил ко мне вплотную, наполняли мои глаза слезами, а сердце отчаянием.
Как-то раз под вечер он привел меня к двум дамам, чье имя сообщил только на лестничной площадке пятого этажа фешенебельного дома на авеню Истиклаль. Он попросил французского вина, ощипал гроздочку винограда, рассказал два-три анекдота, а потом поделился, что ему не хватает любви. Через пять минут он держал на коленях Наджат, девушку в очках с телом богини, и бесстыдно тискал ее грудь. Я была готова на убийство, когда услышала, как Салуа, подруга девушки, смеясь, поощряет его:
— Открой ее левую грудку. Давай, кусни сосок. Но не слишком сильно. Работай, старик, работай! Наджат обожает, когда ее сосут. Не беспокойся, она уже мокрая. Проверь пальцем, увидишь, что я не вру. Ох, Дрисс, сжалься над моей подругой! Она слишком открытая, слишком широкая! Но она хорошо пахнет! Я чувствую твой аромат, о любовь моя, моя блудливая вульва! Откройся, и пусть Дрисс наконец увидит тебя — ужас моих ночей, источник желаний. Эй, Дрисс, Наджат любит мужчин, только когда я смотрю. Она говорит, что каждый раз, когда мужчина удовлетворяет ее у меня на глазах, мой клитор вырастает на сантиметр. Она твердо верит, что в конце концов он вырастет до размеров члена, и это избавит ее от мужчин навсегда. Ну что, Дрисс, пошевеливайся, или я займу твое место! Я хочу свою подругу, грязный докторишка со стояком на пару лесбиянок!
Я встала почти с достоинством, почти с полным самообладанием. Мне нечего больше было делать в этой квартире, среди этой распутной триады. Здесь я не видела моего мира, моего мужчины, моего сердца. И я ушла. Вокруг меня Танжер пах серой. Я мечтала об убийстве.
Дрисс вернулся ко мне лишь две недели спустя. Он не пытался извиниться. Сев передо мной и указав на ковер, заваленный изящными безделушками и редкими книгами, он сказал:
— Это наследство моей бабушки, богатой, как Крез, и равнодушной к справедливости, как созревающая пшеница, запах которой она вдыхала, опираясь на трость с серебряным набалдашником среди бесстыдных майских полей. В своей просторной постели с балдахином она не могла обойтись без пятнадцатилетних девчонок, уже вполне оформившихся, с грудями, торчащими, как снаряды, с послушной, обжигающе-горячей щелкой. Она не стеснялась при мне сосать язык этих крестьянок, налитых, как дыни, или тискать их груди, тяжелые, как колосья. От нее я унаследовал свою любовь к женщинам. Она просила своих наложниц носить трусики и сохраняла их для меня, запирая как великую тайну в богато изукрашенном серебряном ларце. «Ну-ка понюхай, сорванец ты этакий», — говорила она, протягивая мне чуть запачканные штанишки на конце эбеновой трости. Я нюхал реликвию со страстью, как молодой щенок, сходящий с ума от нетерпения. «А теперь поди помойся и не позволяй мужчинам хватать тебя за задницу. Они жить не умеют, эти крестьяне. Не жалеют ни роз, ни розанов, ни, конечно же, невинных агнцев твоего возраста».
Как-то раз ночью мне захотелось увидеть и узнать. Дверь бабушкиной спальни была приоткрыта, в коридоре никого не оказалось. Молодая Мабрука задыхалась на ее лице, бешено вертя узкими бедрами; волосы ее были растрепаны. Сохраняя девственную плеву обезумевшей девчонки, аристократический палец со знанием дела вонзался между округлых ягодиц, в то время как губы почтенной лаллы с безупречным седым шиньоном всасывали ее бутончик. Когда побежденная Мабрука свалилась, удовлетворенная, и прижалась к бабушкиной груди, которая была упругой, несмотря на возраст, бабушка повернулась к двери, где стоял я, и мальчик и уже мужчина, и не таясь подмигнула. Она знала, что я здесь. Я тихо вышел, весь липкий от восхищения ее смелостью. Власть этой необыкновенной старухи до сих пор покоряет меня. Она дала Мабруке богатое приданое и выдала девчонку замуж за самого работящего из арендаторов-издольщиков. Именно она первая вошла в спальню новобрачных и взяла простыню, запачканную кровью ее девственности наутро после брачной ночи. Она поцеловала Мабруку в лоб и сунула ей под подушку золотой браслет, завернутый в платок. И я был там, я стоял перед брачным ложем в коротких вельветовых штанишках, со смешным галстуком-бабочкой на шее. Я смотрел, как бабушка, по власти уступающая лишь Богу, управляет миром, спокойная и полная знания сердец, знания пути пшеницы и ячменя.
— Лалла Фатима, — простонала молодая Мабрука.
— Тише, — прервала ее бабушка. — Боль пройдет, и мало-помалу ты полюбишь Тухами. Ты должна дать ему много детей, дочь моя. Ты будешь хорошей женой, вот увидишь.
В тот день я понял, что наша любовь — повторение кровосмешения и что между телами не должно быть преград. Разве ты не знала этого?
Знала, конечно, знала. Все познанные мною тела служили только для одного: разрушить перегородку между Дриссом и мной. Это были случайные прохожие — ребяческое, неловкое ученичество. Я хотела сказать ему об этом, но испугалась, как бы он не подумал, что меня запятнали уродливые торопливые совокупления, тогда как до него я никогда не занималась любовью по-настоящему. Не любила по-настоящему. И я не хотела его убивать.