– Ни один мусульманин не будет так убиваться, невольно совершив грех, – продолжал я. – Хороший мусульманин знает, что Аллах справедлив и всегда понимает намерения своего раба. Только дураки могут верить, что за съеденный случайно, по неведению кусок свинины можно попасть в ад. Истинный мусульманин помнит, что ад существует для устрашения других. Зариф-эфенди это и делал: хотел запугать меня. Скорее всего, по наущению Эниште, я это еще тогда понял. А теперь скажите мне правду, братья-художники, налились ли кровью мои глаза, теряют ли они цвет?
Они поднесли свечу к моему лицу и посмотрели внимательно и заботливо, как врачи.
– Нет, будто ничего и не было.
Неужели последним, что я увижу в мире, будут устремленные на меня глаза этих троих?
– Эниште окружил работу над книгой тайной, и Зариф-эфенди боялся совершить грех. Но чего бояться художнику с чистой совестью?
– Художник с чистой совестью сегодня может бояться многого, – резонно сказал Кара.
– Твой Эниште был убит, потому что боялся. Он утверждал, что заказанные им рисунки не противоречат нашей религии и Корану. Зариф-эфенди и твой Эниште очень походили друг на друга.
– И ты убил обоих, не так ли? – сказал Кара.
Мне показалось, что он сейчас ударит меня, но я понимал, что новоиспеченный муж красавицы Шекюре не имеет ничего против убийства Эниште. Нет, он не будет меня бить, а если и будет, что ж, мне все равно.
– Наш падишах в самом деле хотел, чтобы была создана книга в духе европейских мастеров, – сказал я упрямо. – И твой Эниште хотел сделать книгу, бросающую вызов всем. Чтобы возвеличиться. Он преклонялся перед европейскими мастерами, работы которых увидел во время путешествий; он подолгу рассказывал нам – да и тебе небось тоже – про эту чушь: перспектива, портрет – он слепо верил в это. По-моему, в том, что мы сделали, нет ничего вредного и ничего такого, что не вписывалось бы в нашу религию. Он тоже это знал, но делал вид, будто создает опасную книгу, ему это очень нравилось. Выполнять такую опасную работу с разрешения падишаха было для него так же важно, как почитать работы европейских мастеров. Если бы мы делали рисунки, чтобы повесить на стену, это было бы грехом. Но ни в одном из рисунков, которые мы сделали для книги, не было отрицания религии, безбожия, ничего, что могло быть запрещено. Разве я не прав? Они не знали, что ответить.
– Хватит об этом, – перебил меня Кара. – Расскажи, как ты убил Зарифа.
– Я совершил это, – я не мог произнести слово «убийство», – не только ради нас и собственного спасения, а ради блага всей мастерской. Зариф-эфенди угрожал выдать нас. Я предложил ему деньги. Мы пришли на пустырь к заброшенному колодцу…
Я понял, что дальше рассказать им не смогу, и дерзко заявил:
– Если бы вы были на моем месте, вы бы тоже подумали о благополучии остальных братьев-художников и сделали бы то же самое. После того как я отправил Зарифа-эфенди к ангелам Аллаха, – продолжил я задумчиво, – меня охватил страх. Поскольку я обагрил руки кровью из-за последнего рисунка, я должен был увидеть его. И я отправился к Эниште, который больше не приглашал нас работать к себе домой. Он вел себя со мной высокомерно и ничего мне не показал. Будто не было никакого рисунка, не из-за чего было убивать человека! Чтобы он не относился ко мне так презрительно и равнодушно, я признался, что это я убил и бросил в колодец Зарифа. Равнодушие его исчезло, но он продолжал пренебрежительно говорить со мной. Разве подобает отцу так унижать сына! Великий мастер Осман сердился на нас, сильно бил, но никогда не унижал. Мы совершили ошибку, что предали его.
Я улыбнулся своим братьям, слушавшим меня с вниманием, как слушают последние слова человека на смертном одре.
– Я убил Эниште по двум причинам: за то, что он заставил мастера Османа как обезьяну подражать европейцу. И еще за то, что я проявил слабость и спросил, есть ли у меня свой стиль.
– И что он сказал?
– Сказал, что есть, и для него это было не оскорбление, а похвала. Помню, что я подумал со стыдом: неужели это и для меня похвала? С одной стороны, понимаю, что стиль – это неблагородно, бесславно, а с другой – сатана подстрекает меня, я хочу, чтобы у меня был свой собственный стиль, мне это интересно.
– Ты отдашь последний рисунок? – спросил Кара.
Со свечой в руке, сопровождаемый собственной тенью, я пошел на кухню, там мы остановились, я и моя тень, вынули бумаги из чистого утла покрытого пылью шкафа и быстро вернулись. Кара на всякий случай шел за мной.
– Я рад, что еще раз увижу это, пока не ослеп, – сказал я с гордостью. – Я хочу, чтобы и вы увидели. Смотрите!
Я показал им последний рисунок, который взял в доме Эниште в тот день, когда убил его. Любопытство и страх – вот что было на их лицах. Я смотрел вместе с ними, и меня била дрожь. Кажется, у меня поднялась температура.
Эниште так распределил большие и маленькие изображения дерева, лошади, сатаны, смерти, собаки, женщин, которые мы рисовали в разных местах листа, что казалось, мы смотрим не в книгу, где покойный Зариф-эфенди нарисовал заставки и виньетки, а в окно, из которого открывается целый мир. В центре этого мира, там, где должен был находиться портрет падишаха, я с гордостью увидел свой портрет. К моему огорчению, сходство не было полным, хотя я трудился много дней, рисуя перед зеркалом, стирая и снова рисуя; я не мог справиться с волнением, глядя на этот рисунок, не столько оттого, что я помещен в центр вселенной, сколько оттого, что на этом портрете я выглядел глубокой, сложной и таинственной личностью. Это было дьявольское наваждение, я тут был ни при чем. Я хотел, чтобы братья-художники видели мое волнение, поняли и разделили его. Я был здесь и в то же время находился в центре вселенной, как падишах или король, что вызывало во мне одновременно и гордость, и смущение. Я постарался изобразить себя, как европейские художники, в мельчайших подробностях: от морщин на лице и складок на одежде, прыщиков и следов оспы до бороды и узора ткани.
На лицах моих старых друзей, рассматривающих рисунок, я увидел страх и восхищение, а еще – извечное для художников чувство зависти. Они возмущались мной, погрязшим в грехе, но и завидовали тоже.
– Глядя на этот рисунок ночами при свете свечи, – прервал я молчание, – я впервые почувствовал, что Аллах покинул меня, и понял: одиночество вынуждает меня водить дружбу только с сатаной. Если бы я действительно находился в центре вселенной – а когда я смотрел на рисунок, я страстно хотел этого, – я чувствовал бы себя еще более одиноким, несмотря на окружающие меня вещи, которые я люблю, мою женщину, красивую, как Шекюре, моих друзей бродячих дервишей и красоту красного цвета, господствующего в рисунке. Я не боюсь, что другие будут мне поклоняться, так как я – яркая личность, более того, я хочу этого.
– Ты не раскаиваешься? – спросил Лейлек с видом человека, вышедшего из мечети после проповеди.
– Я чувствую себя сатаной, но не потому, что убил двух человек, а потому, что сделал такой портрет. Мне кажется, я убил тех двоих, чтобы суметь нарисовать такой портрет. Но одиночество меня пугает. Подражание европейским мастерам без овладения их мастерством превращает художника в подражателя, а я не хочу им быть. Вы, конечно, поняли, что я убил этих двоих, потому что на самом деле они хотели, чтобы в мастерской все продолжалось по-прежнему. Аллах, разумеется, тоже это понял.
– Но это принесет нам всем большие беды, – ужаснулся Келебек. Кара все еще смотрел на рисунок, я быстро схватил его за запястье, сжал со всей силой, впиваясь ногтями, и вывернул ему руку. Он выронил кинжал. Я поднял его.
– Вы не спасетесь от бед, сдав меня палачам, – сказал я и приблизился к лицу Кара, направляя острие кинжала ему в глаз. – Давай иглу.
Свободной рукой он достал иглу и отдал мне, я воткнул ее в пояс и заглянул в его ягнячьи глаза.
– Мне жаль Шекюре, у которой не оставалось другого выхода, кроме как выйти за тебя замуж. Если бы мне не пришлось убить Зарифа-эфенди, чтобы спасти вас всех, она вышла бы за меня и была бы счастлива. Я лучше вас всех понял фокусы европейских художников, о которых рассказывал ее отец. Поэтому слушайте меня внимательно: я понял, что нам, мастерам-художникам, желающим жить честно своим талантом, здесь нет места. Если мы примемся копировать европейских мастеров, как того хотел покойный Эниште и хочет падишах, нас остановят такие, как Зариф-эфенди и эрзурумцы, а не сделают этого они – найдется какой-нибудь трус из нашей среды и будет прав. В угоду сатане мы попытаемся пойти до конца, предадим наше прошлое и попробуем овладеть манерой европейцев, но нам вряд ли это удастся – вы видите, мне не хватило таланта и знаний, когда я делал собственное изображение. Мой портрет вышел примитивным, я не сумел изобразить себя похожим, я убедился – собственно, мы все это знаем, хотя и обидно, – что для изучения мастерства европейских художников требуются века. Если бы Эниште-эфенди завершил книгу и отправил ее в Венецию, тамошние художники и сам дож посмеялись бы над нашей работой и на этом все бы кончилось. Они подумали бы, что османцы не желают больше быть османцами, и перестали бы бояться нас. Как здорово было бы, если бы мы спокойно продолжали идти по пути старых мастеров! Но никто: ни наш сиятельный падишах, ни удрученный отсутствием портрета Шекюре Кара-эфенди – не хочет этого. Остается подражать манере европейцев! А под копиями гордо ставить свои подписи. Старые мастера Герата, стараясь изображать вселенную такой, как ее видел Аллах, не ставили подписей, чтобы скрыть свою личность. Вы же будете ставить свои подписи, чтобы скрыть отсутствие у вас личности. Но есть еще один выход, может, вы уже знаете: индийский хан Акбар собирает самых талантливых художников мира, чтобы одарить их золотом и окружить любовью и почетом. Ясно, что не здесь, в Стамбуле, а в мастерской Агры мы завершим книгу к тысячелетию ислама.