– как монголы, и они годами грызутся, ссорятся и не могут найти согласия, как порой бывает с неудачливыми мужем и женой.
– Мастер, но вы здесь, в Стамбуле, за двадцать лет сумели так подчинить единой гармонии художников с четырех сторон света, с разными характерами и взглядами, что создали османский стиль. – Я долго нашептывал похвалы.
Во взгляде мастера Османа появилось самодовольство – слепые часто не могут контролировать выражение лица. Я долго восхвалял старого мастера, а потом спросил:
– Вы определили, кто нарисовал ту лошадь?
– Зейтин.
Он это так сказал, что я даже не удивился, и, помолчав, добавил:
– Но я уверен, что не он убил твоего Эниште и несчастного Зарифа-эфенди. Лошадь нарисовал Зейтин, это ясно, потому что он больше всех следует манере старых мастеров, лучше всех знает традиции Герата. Ты спросишь, почему мы не встретили таких ноздрей в других рисунках лошадей у Зейтина? Иногда в памяти ученика прочно закрепляются какие-то мелочи, которые передавались из поколения в поколение, например, как выглядит птичье крыло или держится лист на дереве. Но по какой-нибудь причине, скажем из-за вкуса падишаха, ученик рисует по-другому. Получается, что Зейтин усвоил рисунок именно этой лошади в детстве, когда учился у персидских мастеров, и так и не смог забыть ее. Зачем Зейтину, так привязанному к традициям Герата, убивать несчастного Зарифа-эфенди, который был привержен старой манере еще сильнее его?
– Кто же? – спросил я. – Келебек?
– Лейлек, – сказал он. – Это мне подсказывает сердце. Я знаю его страстную увлеченность, его неистовую работоспособность. По всей вероятности, несчастный Зариф-эфенди, который работал для твоего Эниште, увидел в подражании европейским мастерам безбожие, ересь, неверие и испугался. С одной стороны, он был настолько глуп, что прислушивался к болтовне этого ненормального эрзурумского проповедника, но с другой – знал, что книга, которую делает твой Эниште, это тайное и великое дело падишаха; его мучили страх и сомнения: кому верить – падишаху или проповеднику из Эрзурума? В другое время он доверился бы мне, своему мастеру. Но даже он своими куриными мозгами понимал, что, работая в подражание европейским мастерам, он предает меня и нашу мастерскую, и поэтому он поделился с хитрым и жадным Лейлеком; свое уважение к таланту Лейлека он не задумываясь перенес на личность художника. Я много раз видел, как Лейлек злоупотреблял восхищением Зарифа-эфенди. Между ними мог возникнуть спор, и Лейлек убил Зарифа. Возможно, Зариф-эфенди еще раньше поделился своими страхами с эрзурумцами, и они решили отомстить за смерть товарища; поскольку виновником считался твой Эниште, поклонник Европы, они убили его. Не могу сказать, что меня это сильно огорчило. Много лет назад Эниште заставил нашего падишаха заказать венецианскому художнику портрет, как принято у гяурских королей, а потом по наущению Эниште падишах приказал мне сделать копию с портрета. Из страха перед повелителем я скопировал портрет, но тем самым совершил позорное и унижающее мою честь дело. Если бы не это, может, я и пожалел бы о смерти твоего Эниште и больше старался бы сегодня найти негодяя-убийцу. Моя забота – вовсе не твой Эниште, а моя мастерская. Из-за твоего Эниште художники, которых я растил много лет и каждого из которых люблю, как собственного ребенка, предали меня и все наши художественные традиции, они начали с воодушевлением подражать европейским мастерам, потому что, видите ли, того желает наш падишах. Они бесчестны и заслуживают пыток! Рая мы достойны, когда служим своему таланту и искусству больше, чем падишаху, который дает нам работу. А теперь я хочу в одиночестве посмотреть эту книгу.
Я отошел подальше, забился в угол между шкафами, расшитыми жемчугом подушками, ржавыми ружьями, инкрустированными драгоценными камнями, и стал наблюдать за мастером Османом. Меня терзали ужасные подозрения, возникшие, пока я слушал его. Мне показалось весьма вероятным, что убийство и Зарифа-эфенди, и Эниште подстроил мастер Осман, стремясь остановить работу над книгой для нашего падишаха.
Когда стемнело, я подошел с мастеру Осману:
– Эфенди, когда откроют дверь, я, с вашего позволения, хотел бы уйти отсюда.
– Вот как! У нас же есть еще ночь и утро! Быстро же глаза твои насытились зрелищем красивейших рисунков, созданных за всю историю.
Говоря это, он не отрывал глаз от лежащей перед ним книги; бледнеющий цвет его зрачков говорил о том, что он потихоньку слепнет.
– Мы ведь узнали тайну лошадиных ноздрей.
– Да! Разумеется! – сказал он. – Остальное – дело падишаха и Главного казначея. Может, они простят нас всех.
Назовет ли он им Лейлека как убийцу? От страха я даже не спросил об этом. Я боялся, что он не разрешит мне уйти. И еще мне пришло в голову, что он может обвинить меня.
– Пропала игла, которой Бехзад ослепил Себя, – сказал он.
– Наверно, карлик положил на место, – предположил я. Когда во время вечернего азана дверь снова открылась, мастер
Осман по-прежнему смотрел в книгу. Но он как-то странно наклонился – как слепой над поставленной перед ним тарелкой.
Стражники, узнав от Джезми-ага, что мастер Осман останется работать, не очень тщательно обыскали меня и не нащупали иглу, которую я воткнул в нижнее белье. Выйдя из дворца, я достал страшную вещь, ослепившую легендарного Бехзада, воткнул ее в пояс и почти бегом отправился домой.
Было радостно оттого, что я жив-здоров и иду к Шекюре, и от мысли, что сегодня я буду спать с ней в одной постели, поскольку убийца, можно сказать, найден.
Я подошел к дому. То ли по скрипу калитки, то ли по беспечности, с которой воробей пил воду из ведра у колодца, то ли еще по чему, не знаю, но обостренным чутьем человека, прожившего двенадцать лет в одиночестве, я понял, что в доме никого нет. Человек с грустью понимает, что он совсем один, но зачем-то открывает двери, шкафы, сундуки. Так поступил и я. Заглянул даже в кастрюли.
МЕНЯ ЗОВУТ ЭСТЕР
Я варила на ужин чечевичный суп, когда Несим сказал: «Тебя кто-то спрашивает».
У дверей я увидела Кара, и мне стало его жаль. У него было такое выражение лица, что страшно было даже спросить о чем-либо.
Я взяла узел с товаром, и мы пошли по нашему нищему еврейскому кварталу, наблюдая за жидким, как пар из кастрюли бедняка, дымком из труб. Я сказала Кара:
– Муж Шекюре вернулся с войны.
Кара молчал. В сумерках лицо его было цвета золы.
– Где они?
Я поняла, что Шекюре и детей нет дома. «В своем доме», – сказала я и заметила, как помрачнел Кара, потому что эти слова означали дом бывшего мужа Шекюре.
– Я не видела ни его, ни Шекюре с детьми, покидающих дом, – тут же добавила я.
– Расскажи мне все, – потребовал он решительно.
– Хасан проник в ваш дом, – начала я и отметила, что он обрадовался, когда услышал «ваш дом», – и сказал Шевкету, что его отец возвращается с войны, что после обеда он уже будет здесь и очень огорчится, если не застанет дома жену и детей. Шевкет передал это известие матери, Шекюре сомневалась и не могла принять никакого решения. Но после обеда Шевкет убежал и с дядей Хасаном отправился к деду.
– Что сделала Шекюре?
– Всю ночь она с Орханом ждала тебя, бедняжка. Хасан, узнав, что Шекюре проводит ночь в одиночестве, что она боится убийцы и привидений, послал со мной еще одно письмо к ней.
– Что в нем было?
– Я не умею читать писем, я только вижу лица красавиц.
– Что же ты увидела на лице Шекюре?
– Безнадежность. Слушай, а куда ты меня тащишь? Если ты соберешь людей, я не поведу тебя к дому Хасана, я ужасно не люблю ссор и драк.
– Если ты, как всегда, будешь умницей, Эстер, то не будет ни ссоры, ни драки.
Мы миновали Аксарай и двинулись на окраину города. В старом квартале на холме Кара зашел в парикмахерскую, открытую несмотря на поздний час. Парикмахер, красивый подмастерье и еще два человека через некоторое время присоединились к нам. В руках у них были сабли и топоры. В квартале Шехзадебаши, в переулке к нам примкнул учащийся медресе, которому совершенно не шла сабля в руке.