Я вдруг с изумлением обнаруживаю, что именно сейчас, когда я подхожу к самому важному в своем рассказе, мне неожиданно изменяет память. Вернее, я с трудом восстанавливаю события в их хронологической последовательности. Память сохранила лишь отдельные, разрозненные картины, правда четкие, словно высеченные резцом, однако соотнести их друг с другом я могу не всегда. Так, например, ясно вижу себя в первое же воскресенье в Ла-Рошели, во время антракта в кинотеатре «Олимпия». Я стою на тротуаре и курю. Мимо идет бывший мой товарищ по лицею со своей девушкой и подмигивает мне. Пасмурно, холодно. Возвращаюсь в префектуру; в гостиной сестра и зять принимают своих гостей. Проходя мимо, слышу, как они о чем-то спорят.
Другой кинотеатр — уже в Пуатье, третье воскресенье. Я не поехал домой, потому что накануне вечером шел холодный дождь и на дорогах была гололедица. Потом сижу в ресторанчике, пью пиво, смотрю, как студенты третьего курса играют на бильярде.
В памяти у меня много таких разрозненных картин, я мог бы разметать их, словно колоду карт. А вот еще одна.
Ла-Рошель. Рождественский вечер, мы с Никола сидим в кафе. Мы много выпили, со мной это случилось впервые. Никола очень возбужден.
— А женщины в Пуатье есть? — спрашивает он меня каким-то торжествующим тоном.
Я не знаю, что ответить. Об этом я просто не думал. Правда, в ресторанчике, в котором я постоянно бывал, я успел заметить одну молодую женщину, которая всегда одиноко сидела у окна, будто кого-то ожидая.
— Ну, старина, в Бордо их полным-полно! Напав на эту тему, он уже не мог остановиться. В час ночи, когда он провожал меня до дверей префектуры, он все еще говорил о женщинах:
— Надо нам и тут найти себе парочку на время каникул. Теперь-то я в этом деле собаку съел.
У нас в зале возвышалась огромная нарядная елка, но не для нас — это была елка для детей служащих префектуры и самих служащих, которым во второй половине дня раздавали под елкой подарки. Сестра и Ваше встречали Рождество в городе. Мать уже спала. Отец читал у себя в кабинете, где стоял еще более густой аромат сигары, чем обычно.
— Доброго Рождества, отец!
— Доброго Рождества, сын!
Он, очевидно, сразу понял, что я пьян. Я и сам чувствовал, что у меня ярко блестят глаза и что я веду себя слишком развязно.
— Хорошо повеселился?
— Просто посидели в кафе «Де ла Пэ», поболтали с Никола.
Он мало знал Никола, видел его лишь мельком, когда тот иногда заходил ко мне.
— Мама здорова?
— Здорова. Как всегда, рано легла. Я тоже собираюсь ложиться.
Вероятно, ему хотелось перед сном закончить главу или книгу.
— Спокойной ночи!
— Спокойной ночи!
Наутро я проснулся разбитый, чувствуя жар во всем теле; во рту было сухо, ноги словно ватные, нос от сильного насморка красный. Очевидно, это был грипп, но и опьянение, к которому я не привык, тоже не прошло бесследно.
Три дня я провалялся в своей комнате, переходя с постели на кресло и обратно. Пытался читать, смотрел в окно на прохожих; курить было противно.
В тот год на Рождество все вокруг было белым-бело, но то не была радостная, возбуждающая белизна снега.
Рано утром, когда верующие шли к утренней мессе, а те, кто встречал Рождество в гостях, возвращались домой, с неба посыпалась ледяная крупа, которая постепенно скапливалась между камнями мостовой. В десять часов утра эта крупа все еще сыпалась, но, мелкая, почти невидимая, она едва угадывалась в воздухе. Небо, дома, тротуары — все стало белым и поблескивало недоброй, холодной голубизной, словно лезвие ножа.
Беатриса, наша тогдашняя кухарка, принесла мне завтрак, к которому я не притронулся.
Потом пришел отец, еще в халате:
— Что с тобой? Ты заболел?
— Должно быть, начинается грипп.
Он пробыл у меня минут десять. В этот рождественский день, как всегда на праздники, когда пустовало огромное здание префектуры, он чувствовал себя выбитым из колеи.
Я был совершенно спокоен. У меня не было того тревожного предчувствия, которое охватило меня несколько месяцев назад, в день моего приезда в Пуатье, когда мне показалось, будто начинается новая жизнь. Я не подозревал, что эти несколько дней, которые я провел в своей комнате, глядя в окно на темные силуэты прохожих, двигавшихся по противоположной стороне улицы, завершат первую половину моей жизни.
Сестра и ее муж встали около двенадцати часов и после завтрака зашли ко мне — они не считали мою болезнь серьезной, однако Ваше, который боялся заразы, на всякий случай не вошел в комнату, а только постоял у двери.
Никола не позвонил мне ни в этот день, ни на следующий. Это огорчило меня — мы с ним не условливались специально о встрече, но договорились, что каникулы будем проводить вместе.
Почему я почувствовал себя вдруг таким одиноким, таким покинутым? Кругом стояла тишина, во всем здании префектуры не было ни души; кабинеты, коридоры, лестницы — все опустело.
На улице было меньше машин, чем в обычные дни; прохожие шли съежившись, с поднятыми воротниками, засунув руки в карманы, шли торопливо, и белое облачко их дыхания парило над ними.
Помню, в середине дня на улице появилось семейство — отец, мать и трое ребятишек, все были принаряжены, видно, шли навестить дедушку или бабушку. Самый маленький, мальчуган лет пяти, повязанный красным вязаным шарфом и в красной вязаной шапочке, тащился неохотно, едва передвигая ноги. Родители торопились и нервничали, должно быть, все утро провели в хлопотах, потом устали, одевая детей. Я видел, как открываются рты, но не слышал слов, вдруг мать обернулась к малышу в красном шарфе, который, вероятно не желая идти дальше, сел на землю.
Очевидно, она велела ему немедленно встать, угрожая отнять игрушку или пугая еще каким-нибудь наказанием. Ничего не добившись, она набросилась на мужа, судя по всему, упрекая его в том, что он молчит, или в чем-нибудь еще.
На нем было черное пальто, явно купленное в магазине готового платья, он стоял смущенный, растерянный, потом внезапно схватил сына за ручонку, рывком поставил на ноги и вдруг, может быть неожиданно для самого себя, дал ему пощечину. Стоя у окна, я вздрогнул, и, должно быть, это передалось прохожему он поднял голову, заметил меня, и я увидел на его лице выражение такого стыда, какое мне никогда прежде не доводилось видеть.
Никола мне так и не позвонил. Появился он только на четвертый день. Раздался стук в дверь, я крикнул: «Войдите!» — он вошел, и в комнату вместе с холодным воздухом словно извне ворвалась жизнь.
— Говорят, ты болен? Но не серьезно, а? Он даже не стал дожидаться моего ответа, так не терпелось ему сообщить новость, с которой он пришел, так был он взбудоражен переменами, которые начались в нем еще в Бордо и теперь происходили все стремительней:
— У меня куча новостей, старик, да таких, что ты закачаешься! Помнишь, о чем мы с тобой толковали тогда, в канун Рождества?
Лицо его пылало от холода, он был разочарован, увидев, что я полулежу в кресле, как настоящий больной, ноги мои укрыты пледом, а рядом стоит кувшин с лимонным питьем; от возбуждения он даже забыл сесть.
— Я нашел женщин! Я ведь догадывался, что они есть не только в Бордо. Мы просто не знали, как взяться за дело, когда учились в лицее. Они считали нас молокососами, понял?
Он чувствовал себя мужчиной, взрослым мужчиной, он ликовал, он был горд и счастлив. — Курить здесь можно?
— Кури, конечно.
— А ты?
— Мне не хочется.
— Послушай-ка, что я тебе скажу: я раздобыл женщину не только для себя она блондиночка, премиленькая и все хохочет, — но и для тебя тоже. Это ее подружка, я уже говорил ей о тебе, она будет рада с тобой познакомиться.
Мне редко случалось видеть, чтобы человек так ликовал. Никола всегда был веселым парнем, без комплексов, как сказали бы теперь, но в ту минуту он поистине напоминал почку, готовую лопнуть от избытка жизненных соков.
Я смотрел на него, слушал — и злился. Нет, я не завидовал ему — я еще был далек от того, что его так волновало. Последние дни, завершившие метаморфозу Никола, я провел в своей комнате, в постели, и меня коробила его откровенность. Кроме того, было что-то унизительное в том, что он так запросто предлагал мне подругу.