Что произошло дальше, мне совершенно ясно, когда-нибудь и ты это поймешь. Профессор Б., конечно, влюбился в твою мать, и, не будь он католиком и не жалей свою жену, он, вероятно, развелся бы и женился на твоей матери.
А она? Любила она его? В этом я уверен меньше; разумеется, она испытывала по отношению к нему чувство восхищения и была ему искренне предана.
Около двух лет она работала в больнице, где профессор ежедневно обходил больных в сопровождении своих учеников, и не так уж в конце концов важно, встречались ли они вне службы.
Все дальнейшее произошло совершенно случайно. Профессор вел прием на дому, во время которого ему ассистировала сестра, выполнявшая также обязанности секретаря. Ей было тридцать восемь лет, и, вероятно, она до конца своих дней оставалась бы на службе у профессора, если бы не встреча с пожилым вдовцом, который, боясь одиночества и болезней, женился на ней.
Так твоя мать, взяв на себя ее обязанности, вошла в дом на улице Миромениль, где угасала жена профессора, которой по самым оптимистическим прогнозам врачей оставалось жить не более пяти лет.
Не случись того, что случилось, твоя мама была бы сегодня г-жой Б. Об их отношениях знали в медицинских кругах и в домах, где бывал профессор; не было это секретом и для его жены, которая целиком ушла в свою болезнь и ничем другим не интересовалась.
Профессор часто работал до поздней ночи, поэтому у помощницы была своя комната в его квартире, и постепенно на плечи мамы легли также и обязанности хозяйки дома.
Ей было тридцать лет, и шел уже девятый год этой, казалось бы, прочно налаженной жизни, как вдруг однажды, в начале 1938 года, профессор Б., выбегая из ворот какой-то больницы в Пасси, куда его вызвали на консультацию, был сбит проезжавшей машиной. Смерть наступила мгновенно.
Я никогда не расспрашивал ее о том, что произошло дальше. Знаю только, что в тот же вечер твоя мать, забрав свои вещи, покинула дом на улице Миромениль, и ей не позволили переступить его порог, даже когда привезли тело профессора для последнего прощания.
Что касается г-жи Б., то она пережила мужа на шесть лет, и состояние профессора перешло к ее племянникам.
В те самые дни, когда я под проливным дождем двигался к границам Фландрии, Алиса Шавирон приехала в Канн, где в одной из больниц как раз освободилось место сестры.
Рассказывая свою историю, она не ломалась, не изображала ни чрезмерного отчаяния, ми особого горя. К тому времени я уже начинал вставать с постели. Мое кресло подвигали к окну; она стояла в белом халате, прислонившись к оконному косяку, скрестив на груди руки; непокорные завитки выбивались из-под белой шапочки. Говорила она просто, ровным голосом, то глядя в сад, шуршал гравий дорожек под ногами больных, то оборачиваясь ко мне, спокойно, ничем не проявляя своих чувств.
— Забавно, не правда ли? — закончила она свой рассказ, и как раз в эту минуту раздался звонок из № 14, куда прошлой ночью привезли больную, которой предстояла операция.
Позже, значительно позже начал я перебирать в памяти подробности ее рассказа, и они не вызывали у меня ни горечи, ни раздражения, да и теперь не вызывают недобрых чувств по отношению к твоей матери.
Мы оба ошиблись, л ни один из нас не заслуживает упрека. Я тоже рассказал ей все, что собираюсь теперь рассказать тебе, так что она знала, на что шла.
Мы уже не были юными. И если еще и верили, что на свете есть любовь, то понимали, что между нами ее нет, и кто знает, случись все это несколькими месяцами раньше или позже, нам, наверное, не пришла бы в голову мысль о браке.
Все дело было в том, что мы были вольными птицами, ни перед кем и ни за что не отвечали. Мы оба ни минуты не сомневались, что катастрофа неизбежна, что еще немного, и я снова надену солдатскую форму и отправлюсь на север, на этот раз всерьез, и все то, что еще сегодня кажется важным, завтра не будет иметь ровно никакого значения.
Первый раз в жизни у меня была подруга, женщина-товарищ, теперь меня уже не стесняло то, что, пока я болел, она касалась моего тела — напротив, от этого мне было с ней как-то особенно просто и легко. Не надо было больше стыдиться. Можно быть самим собой.
Все произошло с головокружительной быстротой — ведь, в сущности, мое пребывание в больнице, которое представляется мне теперь полным значительных событий, длилось немногим больше трех недель.
И все же больницу эту я вспоминаю с нежностью, как вспоминаешь места, где прожил долгое время. Помню ее очень ясно — все ее звуки и какой-то особый запах, который долетал до меня сквозь открытое окно; временами, когда дул бриз, я вдруг явственно ощущал запах вина, странно сочетавшийся с ароматом эвкалиптов. Очевидно, где-то по соседству, на одной из отлогих узких улочек, находилось заведение виноторговца, потому что до меня то и дело доносился грохот бочек, то полных, то пустых, и почти беспрерывно слышался звон бутылок.
Я все собирался после выхода из больницы пойти поглядеть, откуда исходит этот грохот и этот запах, но потом забыл о своем намерении. Не увидел я и женской школы, стоявшей выше на холме, откуда дважды в день, во время перемен, до меня долетали пронзительный девичий визг и шум.
Помню старика на одном костыле, в выцветшем больничном халате в синюю полоску; он останавливался перед моей дверью всякий раз, как шел по коридору, и, если дверь была приоткрыта, распахивал ее настежь — постоит на пороге, серьезно глядя на меня, покачает головой и уйдет.
Сначала я считал, что он сумасшедший или выжил из ума от старости. Но потом оказалось, что это бывший опереточный тенор, он лежал здесь уже восемь месяцев, и ему сделали одну за другой несколько операций. Заговорил он только в утро, когда меня выписывали, — прежде чем удалиться, покачал головой и сказал слабым, каким-то обесцвеченным голосом:
— Желаю удачи, юноша!
Твоя мама жила близко от больницы, на площади Командан-Мария, где снимала квартирку с мебелью — комната, кухня, маленькая гостиная и ванная — в первом этаже небольшого углового дома против аптеки.
Я задним числом сообщил родителям о своей болезни, все сильно смягчив. Написал я и на улицу Лафит; в ответ пришло сообщение, что мне предоставляется новый отпуск, и пожелание поскорее поправиться. Я вернулся в Сюке, в ту же комнату. Сад уже был в цвету, дело шло к Пасхе, народу в пансионате все прибавлялось, и столы накрывали теперь в саду.
Мы были знакомы уже целый месяц, но я еще ни разу не поцеловал твою маму, мне это как-то не приходило в голову. Когда она не была занята на дежурстве, мы ходили с ней в кино, а я не был с женщиной в кино с девятнадцати лет. Еще мы ездили на острова Лерен — шли рядом вдоль стен старинной крепости, бродили среди сосен, потом сидели на скале и глядели на море.
Мысль о браке уже появилась у меня, но я не принимал ее всерьез, только время от времени говорил себе: «А почему бы и нет!»
И меня это забавляло. Теперь я уверен, что и она относилась ко всей этой истории примерно так же. Впрочем, может быть, и не совсем так. Я вовсе не хочу сказать, что у нее был какой-то расчет, что она искала выгоды. Все гораздо сложнее. Мы, конечно, не испытывали друг к другу любви, но нам нравилось бывать вместе, и, хотя она ходила на службу, мы чувствовали себя как школьники на каникулах.
Ее отец, сын кладовщика из Фекана, стал учителем и мечтал, что его сын тот, что на Мадагаскаре, — станет врачом или адвокатом.
Ее сестры инстинктивно старались так или иначе продолжать восхождение по социальной лестнице, и Жанне это, как видно, удалось, судя по бумаге, на которой она пишет письма, — веленевой, с названием их девонширского поместья.
Твоя мать могла стать супругой знаменитого врача, и только случай, совсем как в игре в «гусек», отбросил ее на много клеточек назад.
Я не был богат, но у меня было, что называется, солидное положение, и, с тех пор как я начал работать в области прогнозирования, оно должно было упрочиться.
Подчеркиваю еще раз: в марте и апреле 1939 года она, конечно, ни о чем подобном не думала.