— Чешем отсюда! — сказал Роберт, и мы припустили назад и не останавливались, пока не оказались в безопасности палатки на заднем дворе Роберта.
Я не мог дождаться, когда доберусь до письменного стола и расскажу об этом Киоко. Как только вернусь домой, запрусь в ванной комнате и напишу ей длинное письмо о ночевке в доме друга и нашем приключении с участием ведьмы.
Мы забрались в спальные мешки, обменялись впечатлениями о случившемся, составили планы на завтра и несли бред собачий, пока сон не сморил нас. Сначала заснул Роберт, потом Эдсон, но я, взбудораженный мыслями о будущем письме, никак не мог заснуть. Я вдруг понял, что реальная жизнь важна мне лишь как фундамент моих писем, что мне больше нравится описывать события, чем переживать их. Я писал письма не для того, чтобы описывать свою жизнь. Я жил для того, чтобы было о чем писать в своих письмах.
Или от чего отталкиваться в своей лжи.
Я таращился в островерхую нейлоновую крышу палатки. Надо отдать мне должное, я не всегда врал. Если случалось что-то интересное, как, например, наша встреча с ведьмой, я вплетал это в канву создаваемой мной фантазии. Просто интересное в моей жизни случалось гораздо реже, чем письма, потому я и занимался сочинительством.
А Киоко верила всему.
Поступала ли она так же? Вряд ли. Ее истории были слишком земными, слишком обычными. У нее не было засекреченного отца-ученого, в ее родне не было знаменитостей или высокопоставленных личностей, она не была популярной чемпионкой по серфингу, не сталкивалась с ведьмами. Но от этого она только больше мне нравилась. Она была очарована моим вымышленным «я», она искренне обожала своего американского друга по переписке, и потому я не мог оставаться к ней равнодушным.
Утром мы все трое проснулись на рассвете. Мама Роберта уже пекла на кухне оладьи. Я быстренько позавтракал и попросил отвезти меня домой. Роберт и Эдсон упрашивали меня остаться, соблазняли всеми веселыми делами, которые мы напланировали на это утро, но я мог думать только о письме Киоко; я должен был написать ей, пока не забыл что-нибудь и не поостыл. Я сказал, что мне очень жаль, но мы куда-то едем всей семьей. Пол бы мне ни за что не поверил — слишком хорошо он меня знал, но Роберт и Эдсон были школьными друзьями и жили далеко от меня, а потому я мог впарить им, что живу в дружной семье.
Отец Роберта отвез меня домой. Я поблагодарил его, попрощался с увязавшимися с нами Робертом и Эдсоном, подхватил свой чемоданчик и побежал к кухонной двери, в последний раз помахав приятелям.
В гостиной мать орала на Тома, а отец сидел за кухонным столом, уставясь мутным взглядом в чашку с кофе и бормоча:
— Ублюдки… ублюдки… ублюдки…
— Почему ты дома? — завизжала мать, когда я попытался проскочить мимо нее. — Я думала, что мы отдохнем от тебя до вечера!
Я молча прошел в свою комнату, сдвинул кучу грязных шмоток к двери, чтобы ее не смогли открыть слишком быстро, и уселся за письменный стол. Опасная затея для дневного времени, но ради этого письма я пожертвовал целым днем развлечений. Я снял колпачок шариковой ручки, набрал в легкие побольше воздуха, и меня накрыло волной счастья.
«Дорогая Киоко», — вывел я…
4
В пасхальные каникулы я убил отца.
Не взаправду. В письме Киоко. Сообщил, что мой отец трагически погиб в автомобильной катастрофе по вине пьяного водителя. Я получал истинное удовольствие от извращения действительности, убивая вымышленного героя персонажем, столь близким моему реальному папаше, хотя, конечно, на бумаге глубоко скорбил по любимому отцу и оплакивал его утрату.
Пришлось убить его, поскольку Киоко замучила меня вопросами о моем предстоящем приезде в Японию. Она даже рассказала своим родителям, и вся семья строила планы относительно моей встречи. Я вовсе не сожалел о своей лжи, сожалел только о том, что это ложь. Я убил прохвоста да еще разукрасил его похороны присутствием известных и влиятельных людей.
Это было самое длинное из моих писем и самое подробное. Я обнаружил, что с наслаждением пишу о смерти отца, испытываю странное, не очень здоровое удовлетворение от описания деталей его кончины. Чувства, которые я выражал в письме к Киоко, были гораздо глубже, чем я испытал бы, взаправду узнав о смерти отца. Мое сочинительство в какой-то степени становилось очищением, поскольку позволяло мне чувствовать то, чего я никогда бы не испытал в реальной жизни.
Я был так счастлив, сочиняя то письмо, что немедленно накатал второе, столь же длинное, но датированное несколькими днями позже. В нем я притворялся, что с трудом справляюсь с утратой; не могу есть, отказываюсь посещать школу и избегаю друзей.
К тому времени Киоко считала, что хорошо меня знает, и страшно за меня переживала. Ее следующее письмо было залито слезами, аккуратно выписанные буквы расплывались. Я испытывал угрызения совести, но извиниться и взять свои слова обратно не мог. Признание в такой колоссальной лжи только усугубило бы мою вину. Оставалось лишь продолжать.
Красноречие ее соболезнований меня поразило. Шок от неожиданной смерти покончил с ее языковыми проблемами, и, хотя грамматике и синтаксису еще не хватало совершенства, слова лились прямо из сердца и были гораздо выразительнее, чем я мог ожидать. Как будто всегда разделявший нас — то ли из-за черт ее личности, то ли из-за культурных традиций ее страны — занавес формальности приподнялся и Киоко вдруг смогла общаться со мной на эмоциональном уровне открыто и честно.
Я вспомнил Пола и его привычку все сводить к сексу. Я солгал бы, если бы стал утверждать, что не думал ни о чем подобном, особенно проводя столько времени за письмами и мыслями о девочке. Красивой девочке. И я решил, что представилась отличная возможность ввести эту тему в наши отношения.
Я сообщил Киоко, что люблю ее.
И пожалел об этом, как только наутро бросил письмо в почтовый ящик. Я чуть не попытался вернуть свой конверт, придумав что-нибудь в духе Фреда и Барни. Смущение подавило все остальные чувства. Следующие две недели я не мог справиться с возбуждением, сказавшимся и на моей сосредоточенности, и на оценках. Я неосторожно наступил на несколько эмоциональных мин дома, выйдя из передряги с огромными физическими потерями.
К моему великому облегчению, Киоко ответила, что и она меня любит, причем уже больше месяца, и счастлива, что я наконец заговорил о любви и она теперь тоже может мне об этом сказать.
На самом деле я ее не любил. И где-то в глубине души даже чувствовал себя виноватым за такие игры с нею и за притворство в том, чего не испытывал. Конечно, она мне нравилась, но я ее не любил. Правда, я вдруг понял, что могу использовать ее чувства ко мне для достижения своих целей, могу подтолкнуть ее к тому, чего хочу.
Наши отношения изменились, как по мановению волшебной палочки. Только что я был рабом нашего эпистолярного общения, рабом своего желания писать и читать письма подруги по переписке, а в следующее мгновение я оказался главным, мог командовать, мог полностью контролировать чувства, до той поры господствовавшие надо мной.
Секс меня интересовал, и я воспользовался возможностью поднять этот вопрос, расписывая свой вымышленный опыт, не скупясь на ложь о том, чего я никогда не делал и не знал, как делать, но уверял, что хотел бы делать это с ней. Поскольку мы любим друг друга, подчеркивал я, в этом нет ничего предосудительного. Это естественно и прекрасно.
Она ответила в том же духе.
С того времени наши письма стали непристойными, не по-взрослому порнографическими, однако — для двух детей нашего возраста с полным отсутствием опыта — довольно грязными.
В конце концов я убедил Киоко прислать мне фотографию, на которой она снята вообще без одежды. Она сфотографировалась сама, стоя перед зеркалом в ванной комнате. За ее спиной виднелась узкая душевая кабинка, справа, на белой крашеной стене — простая железная вешалка для полотенец. Сама Киоко стояла в центре, фотоаппарат скрывал ее лицо, кроме губ и лба. Она явно нервничала, и ей не хватило смелости снять всю одежду; она просто стянула до колен платье и трусики. Однако я увидел все, что хотел увидеть.