Я намеренно задержался подольше на отношении врачебного психоанализа к художественному
произведению, и именно потому, что этот род психоанализа является вместе и доктриной Фрейда.
Из-за своего окаменелого догматизма Фрейд сам много сделал для того, чтобы две в своей основе
очень разные вещи публика сочла тождественными. Его технику можно с успехом прилагать к
определенным случаям медицинской практики, не поднимая ее в то же время до статуса доктрины.
Против его доктрины как таковой мы обязаны выдвинуть самые энергичные возражения. Она покоится
на произвольных предпосылках. Ведь, к примеру сказать, неврозы вовсе не обязательно опираются
только на сексуальное вытеснение; точно так же и психозы. Сны вовсе не содержат в себе одни лишь
несочетаемые, вытесненные желания, вуалируемые гипотетической цензурой сновидений. Фрейдовская
техника интерпретации в той мере, в какой она находится под влиянием его односторонних, а
потому ложных гипотез, вопиюще произвольна.
Чтобы отдать должное художественному творчеству, аналитическая психология должна совершенно
покончить с медицинским предрассудком, потому что художественное творчество не болезнь и, тем
самым, требует совсем другой, не врачебно—медицинской ориентации. Если врач, естественно, обязан
проследить причины болезни, имея целью в меру возможного вырвать ее с корнем, то психолог столь
же естественным образом должен подходить к художественному произведению с противоположной
установкой. Он не станет поднимать лишний для художественного творчества вопрос об
общечеловеческих обстоятельствах, несомненно окружавших его создание, а будет спрашивать о
смысле произведения, и исходные условия творчества заинтересуют его, лишь поскольку они значимы
для понимания искомого смысла. Каузальная обусловленность личностью [135] имеет к произведению искусства не меньше, но и не больше отношения, чем
почва — к вырастающему из нее растению. Разумеется, познакомившись со свойствами места его
произрастания, мы начнем понимать некоторые особенности растения. Для ботаника здесь даже
заключен важный компонент его познаний. Но никто не вздумает утверждать, что таким путем мы
узнаем все самое существенное о растении. Установка на личностное, провоцируемая вопросом о
личных побудительных причинах творчества, совершенно неадекватна произведению искусства в той
мере, в какой произведение искусства не человек, а нечто сверхличное. Оно — такая вещь, у
которой нет личности и для которой личное не является поэтому критерием. И особенный смысл
подлинного произведения искусства как раз в том, что ему удается вырваться на простор из
теснин и тупиков личностной сферы, оставив далеко позади всю временность и недолговечность
ограниченной индивидуальности.
Мой собственный опыт заставляет меня признать, что для врача бывает не так уж легко снять
перед художественным произведением профессиональные очки и обойтись в своем взгляде на вещи
без привычной биологической каузальности. С другой стороны, я убедился, что как бы ни было
оправдано применение биологически ориентированной психологии к среднему человеку, она не
годится для художественного произведения и, тем самым, для человека в качестве творца.
Психология, верная идее чистой каузальности, невольно превращает каждого человеческого субъекта
в простого представителя вида homo sapiens, потому что для нее существуют только следствия и
производные. Но произведение искусства — не следствие и не производная величина, а творческое
преображение как раз тех условий и обстоятельств, из которых его хотела бы закономерно вывести
каузалистская психология. Растение — не просто продукт почвы, а еще и самостоятельный живой
творческий процесс, сущность которого не имеет никакого отношения к строению почвы.
Художественное произведение надо рассматривать как образотворчество, свободно распоряжающееся
всеми своими исходными условиями. Его смысл, его специфическая природа покоятся в нем самом, а
не во внешних условиях; можно было бы, пожалуй, даже говорить, что оно есть самосущность,
которая употребляет человека и его личные обстоятельства просто в качестве питательной среды,
распоряжается его силами в согласии с собственными законами и делает себя тем, чем само хочет
стать.
Однако я забегаю тут вперед, заведя речь об одном особенном роде художественных произведений —
о роде, который мне надо сначала представить. Дело в том, что не всякое художественное
произведение создается при такой пассивности своего создателя. Существуют вещи и стихотворного
и прозаического жанра, возникающие целиком из намерения и решимости их автора достичь с их
помощью того или иного воздействия. В этом последнем случае автор подвергает свой материал
целенаправленной сознательной обработке, сюда что-то добавляя, оттуда отнимая, подчеркивая
один нюанс, затушевывая другой, нанося здесь одну краску, там другую, на каждом шагу
тщательнейше взвешивая возможный эффект и постоянно соблюдая законы прекрасной формы и стиля.
Автор пускает в ход при такой работе всю силу своего суждения и выбирает свои выражения с
полной свободой. Его материал для него — всего лишь материал, покорный его художественной воле:
он хочет изобразить вот это, а не что-то другое. В подобной деятельности художник совершенно
идентичен творческому процессу независимо от того, сам он намеренно поставил себя у руля, или
творческий процесс так завладел им как инструментом, что у него исчезло всякое сознание этого
обстоятельства. Он сам и есть свое собственное творчество, весь целиком слился с ним, погружен
в него со всеми своими намерениями и всем своим умением. Мне едва ли нужно приводить здесь
примеры из истории литературы или из признаний поэтов и писателей.
Несомненно, я не скажу ничего нового, заведя речь и о другом роде художественных
произведений, которые текут из-под пера их автора как нечто более или менее цельное и
готовое, и выходят на свет божий в полном вооружении, как Афина Паллада из головы Зевса.
Произведения эти буквально навязывают себя автору, как бы водят его рукой, и она пишет вещи,
которые ум его созерцает в изумлении. Произведение приносит с собой свою форму; что он хотел
бы добавить от себя — отметается, а чего он не желает принимать, то появляется наперекор ему.
Пока его сознание безвольно и опустошенно стоит перед происходящим, его захлестывает потоп
мыслей и образов, которые возникли вовсе не по его намерению и которые его собственной волей
никогда не были бы вызваны к жизни. Пускай неохотно, но он должен признать, что во всем этом
через него прорывается голос его самости [136], его
сокровенная натура проявляет сама себя и громко заявляет о вещах, которые он никогда не рискнул
бы выговорить. Ему осталось лишь повиноваться и следовать, казалось бы, чуждому импульсу,
чувствуя, что его произведение выше его и потому обладает над ним властью, которой он не силах
перечить. Он не тождествен процессу образотворчества; он сознает, что стоит ниже своего
произведения или, самое большее, рядом с ним — словно подчиненная личность, попавшая в поле
притяжения чужой воли.
Говоря о психологии художественного произведения, мы должны прежде всего иметь в виду эти
две совершенно различные возможности его возникновения, потому что многие очень важные для
психологического анализа вещи зависят от описанного различия. Уже Шиллером та же
противоположность ощущалась, и он пытался зафиксировать ее в известных понятиях сентиментального
и наивного. Выбор таких выражений продиктован, надо думать, тем обстоятельством, что у него
перед глазами была в первую очередь поэтическая деятельность. На языке психологии первый тип
мы называем интровертивным, а второй — экстравертивным. Для интровертивной установки характерно
утверждение субъекта с его осознанными намерениями и целями в противовес притязаниям объекта;
экстравертивная установка отмечена, наоборот, покорностью субъекта перед требованиями объекта.
Драмы Шиллера, равно как и основная масса его стихов, на мой взгляд, дают неплохое представление
об интровертивном подходе к материалу. Поэт целенаправленно овладевает материалом. Хорошей
иллюстрацией противоположной установки служит «Фауст», 2-я часть. Здесь заметна упрямая
непокорность материалу. А еще более удачным примером будет, пожалуй, «Заратустра» Ницше, где,
как выразился сам автор, одно стало двумя [137].