47.
Мы высадились около бетонного ящика отеля Бауер-Грюнвальд, взорванного под конец войны местными партизанами, потому что там располагалось немецкое командование, а затем восстановленного. В качестве бельма на глазу он составляет хорошую пару церкви Сан-Моисе – самому деятельному фасаду в городе. Рядом они смотрятся как Альберт Шпеер, поедающий «pizza capricciosa». Я не бывал ни там, ни там, но знал одного немецкого господина, который останавливался в этом ящичном строении и нашел его очень уютным. Его мать умирала, пока он проводил здесь отпуск, и он ежедневно говорил с ней по телефону. Когда она скончалась, он попросил дирекцию продать ему телефонную трубку. Дирекция отнеслась с пониманием, и трубку включили в счет. Впрочем, он скорее всего был протестант, а Сан-Моисе католическая церковь, не говоря уже о том, что по ночам она закрыта.
48.
Равноудаленное от наших жилищ, это место не хуже любого другого подходило для высадки. Пересечь этот город пешком в любом направлении можно примерно за час. В том случае, разумеется, если ты знаешь дорогу – которую, выбравшись из этой гондолы, я знал. Мы распрощались и разошлись. Я пошел к своему отелю, усталый, пытаясь глядеть по сторонам, бормоча под нос какие-то дурацкие, Бог знает откуда взявшиеся строки, вроде «Pillage this village» или «This city deserves no pity" [22].
Напоминало раннего Одена, но это был не он. Вдруг захотелось выпить. Я свернул на Сан-Марко в надежде, что «Флориан» еще открыт. Он закрывался; из аркады убирали стулья, на окна водружали деревянные щиты. Короткие переговоры с официантом, который уже переоделся, чтобы идти домой, но которого я немного знал, привели к желаемому результату, и с этим результатом в руке я вышел из-под аркады и окинул взглядом 400 окон пьяццы. Она была абсолютно пустая, ни души. Кругловерхие окна тянулись в своем обычном сумасшедшем порядке, словно геометрические волны. Этот вид всегда напоминал мне римский Колизей, где, по словам одного моего друга, кто-то изобрел арку и не смог остановиться. «Pillage this village, – по-прежнему бубнил я. – «This city deserves…» Туман поглощал пьяццу. Вторжение было тихим, но все равно вторжением. Я видел, как пики и копья молча, но очень быстро, движутся со стороны Лагуны, словно пехота перед тяжелой кавалерией. «Молча и очень быстро», – сказал я себе. Теперь в любую минуту их Король, Король Туман мог появиться из-за угла во всей своей клубящейся славе. «Молча и очень быстро», – повторил я. Это была строчка Одена, последняя строчка из «Падения Рима», и именно это место было «совсем не здесь». Внезапно я почувствовал, что он сзади, и резко обернулся. Высокое, гладкое окно «Флориана», хорошо освещенное и не прикрытое щитом, горело сквозь клочья тумана. Я подошел к нему и заглянул внутрь. Внутри был 195? год. На красных плюшевых диванах, вокруг мраморного столика с кремлем бутылок и чайников, сидели Уистан Оден со своей самой большой любовью – Честером Калманом, Сесил Дэй Льюис со своей женой и Стивен Спендер со своей. Уистан рассказывал какую-то смешную историю, и все хохотали. Посреди рассказа за окном прошел хорошо сложенный моряк, Честер встал и, не сказав даже «до свидания», пустился по горячему следу. «Я посмотрел на Уистана, – рассказывал мне Стивен годы спустя, – он продолжал смеяться, но в глазах у него стояли слезы». Тут окно потемнело. Король Туман въехал на пьяццу, осадил жеребца и начал разматывать белый тюрбан. Его сапоги были мокры, как и сбруя коня; плащ был усеян тусклыми, близорукими алмазами горящих ламп. Он был так одет, потому что понятия не имел, какой сейчас век, тем более год. С другой стороны, откуда туману знать.
49.
Повторяю: вода равна времени и снабжает красоту ее двойником. Отчасти вода, мы служим красоте на тот же манер. Полируя воду, город улучшает внешность времени, делает будущее прекраснее. Вот в этом его роль во вселенной и состоит. Ибо город покоится, а мы движемся. Слеза тому доказательство. Ибо мы уходим, а красота остается. Ибо мы направляемся к будущему, а красота есть вечное настоящее. Слеза есть попытка задержаться, остаться, слиться с городом. Но это против правил. Слеза есть движение вспять, дань будущего прошлому. Или же она есть результат вычитания большего из меньшего: красоты из человека. То же верно и для любви, ибо и любовь больше того, кто любит.
ноябрь 1989
* Перевод с английского Г. Дашевского
* Перевод заглавия: Набережная неисцелимых (ит.).
Петр Вайль рассказывает о поэте и его любимом городе – Венеции
Декабрьской ночью 1973 года Иосиф Бродский стоял на ступеньках венецианского вокзала "Санта Лючия", впервые приехав в этот город. То, что он чувствовал при этом, навсегда осталось в строчках его эссе – "Набережная неисцелимых".
«Харрис-бар», Fondamenta degli Incurabili – Набережная Неисцелимых
История нашего знакомства с Иосифом Бродским начинается в декабре 1977 года. Я в это время жил в Риме, ожидая оформления документов для переезда в Америку. И вот однажды в русской газете прочитал, что в Венеции проходит бьеннале инакомыслия. Сел на поезд и отправился в Венецию. И здесь имел удовольствие и счастье познакомиться с Синявским, с Бродским и с Галичем, который умер через две недели в Париже. Так вот, приехал на венецианское бьеннале как нормальный советский человек: мне казалось, что для участия в этом мероприятии нужны специальные аккредитации, пропуска и тому подобное. На деле оказалось все иначе. Я пришел в оргкомитет и стал что-то объяснять девушке на своем тогда чудовищном английском, и она отвечала мне примерно на таком же. Но в какой-то момент, взглянув в свои списки, стала сама приветливость и предупредительность: вам, господин Вайль, сказала она, предоставляется отель с полным пансионом на три дня за счет оргкомитета. Это потом выяснилось, что несчастная девица перепутала меня с известным диссидентом Борисом Вайлем, который после выезда из СССР жил в Копенгагене, числился в приглашенных гостях бьеннале и по стечению обстоятельств не смог приехать в Венецию. Но я-то этого не знал. И, что характерно, все произошедшее представлялось мне тогда совершенно естественным: мол, на Западе к людям и должны относиться именно так. Короче говоря, проживая на халяву в Венеции, я активно участвовал в мероприятиях бьеннале, ходил на "круглые столы", посещал экспозиции и выставки, в том числе выставку Олега Целкова, с которым мы познакомились и в первый же вечер изрядно выпили, шляясь по городу.
В один из дней моего счастливого пребывания здесь, в кулуарах бьеннале, я увидел, что какой-то человек пытается пройти, а служитель его не пускает. Служитель говорил по-итальянски, а посетитель – только по-английски. К тому времени я жил уже четыре месяца в Италии и довольно много про себя воображал. Поэтому посчитал себя достаточно знающим язык, чтобы помочь человеку. И, что характерно, помог, о чем-то мы там со служителем договорились. Во всяком случае человека пропустили. Мы познакомились. Его звали Иосиф Бродский. Стихи его я , разумеется, знал, но откуда ж мог знать, как он выглядит! Поговорили. Бродский сказал тогда, что русскому человеку лучше жить если не в России, то в Америке. Потом я много раз вспоминал эти его слова. Вероятно, он имел в виду и многонациональность, и масштаб территории, то, что было похоже на СССР…
А примерно через день Бродский читал свои стихи в какой-то из аудиторий бьеннале. Я впервые слушал его неподражаемое литургическое пение стихов…