Сегодня приходила Гаубене. Рассказала, что Саломея Нерис[14] «убежала к русским». А могла, говорит она, спокойно жить, если бы только писала стихи и не вмешивалась в политику. Как она, Гаубене, уговаривала поэтессу не высказываться за вступление Литвы в Советский Союз, не ездить с делегацией в Москву!
Я всегда думала, что Гаубене – необыкновенный человек, раз она знакома с такой поэтессой, как Саломея Нерис. А теперь вижу, что ошиблась. Гаубене, наверно, любит дружить со всеми, кто известен. С какой гордостью она рассказывает, что у неё живёт немецкий офицер! Между прочим, он хотел бы купить натуральный кофе. В Германии такого кофе уже давно нет. Хотел бы купить и сборник стихов Гейне. В Германии Гейне запрещён (оказывается, он тоже «Jude»). А жилец Гаубене считает его лучшим поэтом и хотел бы иметь сборник его стихов.
Мама отдала и кофе, и Гейне. Гаубене обещала принести за это деньги.
Немцы снова ходят по еврейским квартирам. Иногда одни, иногда «законности ради» пригоняют и дворников. Описывают мебель. Уходя, строго предупреждают, чтобы всё стояло на месте, нельзя ни вывозить, ни продавать. Если исчезнет хоть один стул, расстреляют всю семью.
Но если где-нибудь видят особенно красивую мебель, то вывозят, даже не описав. Грабители!
Ещё и двух недель не прошло со дня оккупации, а как всё изменилось.
В городе снова вывешены приказы: все «Juden»[15], взрослые и дети, обязаны носить знаки: десятисантиметровый квадрат из белого материала, на нём жёлтый круг, а в нём буква «J». Эти знаки надо пришить к верхней одежде, на груди и спине.
Оккупанты нас даже не считают людьми, клеймят, как скот. С этим ни в коем случае нельзя согласиться! Неужели никто не осмелится воспротивиться?
Мама велит меньше рассуждать и помогать шить эти знаки. Она разрезает жёлтую подкладку старого покрывала, и мы берёмся за работу. Приходят несколько соседок, у которых нет жёлтого материала.
Работа не ладится: то слишком широко, то криво. Никто не разговаривает.
Уходя, одна соседка заявляет, что эти знаки надо носить с гордостью. Нашла чем гордиться… Клеймом. По крайней мере, я с ними на улицу не выйду: стыдно встретить учителя или даже подругу.
Есть и другое распоряжение оккупантов: все «Juden» обязаны сдать свои деньги, украшения, золотые изделия и прочие драгоценности. Можно оставить себе только тридцать марок, то есть триста рублей.
Пиявки! Очевидно, в их проклятом гестапо сидит какой-то дьявол, который специально придумывает для нас новые беды.
Знаки и конфискация денег – это ещё самые маленькие беды. Они убивают безвинных! Вооружённые патрули задерживают на улицах мужчин и гонят в Лукишкскую тюрьму.
Мужчины боятся выходить на улицу. Но это не спасает: бандиты ночью врываются в дома и забирают даже подростков.
Сначала все верили, что из тюрьмы арестованных везут в Понары[16], в рабочий лагерь. Но теперь мы уже знаем: никакого лагеря в Понарах нет. Там расстреливают! Там только цементированные ямы, куда сбрасывают трупы.
Не может быть! Ведь это ужасно!!! За что, за что убивают?!
«Хапуны»[17] – так их прозвали – не перестают свирепствовать. В каждой квартире сделаны укрытия, в которых мужчины прячутся днём и ночью.
Может, и неплохо, что нет папы. Может, он там… Воюет на фронте и освободит нас. Когда учитель Йонайтис рассказывает новости московского радио (он свой приёмник не сдал, а спрятал в дровяном сарайчике), мне всё кажется, что он сообщит что-нибудь и о папе. А мама этого как раз очень боится. Она, конечно, тоже хочет узнать о папе, но не по радио, потому что тогда нас расстреляют как семью красноармейца[18].
А может, и не расстреляют? Ведь живут же семьи советских офицеров. Заперли их в двух домах по улице Субачаус и держат. Правда, неизвестно, что с ними будет дальше. Немцев вообще не поймёшь: во всём мире военнопленных не убивают, а они в Понарах расстреляли четыре тысячи.
Расстреляли… Это значит, что людей согнали к ямам. На каждого наводили дуло винтовки, из которой вылетали маленькие пули, врезались в сердце, и люди падали мёртвыми. Нет, не каждому попадали сразу в сердце или в голову, многих только ранили, и они погибали в страшных муках. Оборвали тысячи жизней, не стало стольких молодых весёлых парней, а названо всё это одним словом: «расстрел». Раньше я никогда не представляла себе смысла этого слова. Да и «фашизм», «война», «оккупация» казались только словами в учебнике истории.
И теперь, наверно, люди других городов и стран, где нет войны и фашизма, тоже не понимают, не представляют себе настоящего смысла этих слов. Поэтому надо записывать в дневник всё, что здесь творится[19]. Если останусь жива, сама расскажу, если нет – другие прочтут. Но пусть знают! Обязательно!
Опять новость: для нас вводятся новые знаки: не квадрат, а белая повязка, в центре которой шестиконечная звезда. Повязку надо носить на левой руке.
В этот раз шить эти новые знаки уже не так больно. К этим бедам мы уже привыкли, потому что есть худшие. Но какие бы ни были беды, есть хочется.
Мы с Мирой об этом говорим только между собой, чтобы не огорчать маму, а малыши постоянно жалуются. Мама переживает и, деля хлеб на порции, часто вздыхает. Себе, конечно, берёт меньше всех. Это потому, что по карточкам дают очень мало, и только в нескольких, специально для нас отведённых магазинчиках. Очереди громадные. Иногда, простояв целый день, приходится возвращаться с пустыми руками. Едим то, что маме удаётся выменять у крестьян. Я очень соскучилась по молоку.
На днях учитель Йонайтис принёс кусочек сала. Конфузясь, он долго объяснял, что получил по карточке, а ему не нужно: взрослый человек может обойтись без жиров, а у нас дети; растущему организму жиры необходимы. Мама растрогалась, а мне было стыдно, что нам приносят подаяние. Но учитель настоял на своём. Малыши получили к ужину по ломтику сала, а нам достались вкусные шкварки к картошке.
Но хорошее настроение от вкусного ужина омрачила грустная весть: в школе вывешен приказ, что все комсомольцы (Ю. Титлюс, А. Титлюте и другие) и все евреи из школы исключены.
Значит, я больше не ученица… Что же буду делать зимой? Неужели я останусь недоучкой?
Мы договорились с Мирой поочерёдно спать на балкончике, выходящем во двор. Это потому, что наша квартира, особенно спальня, находится в стороне от ворот, и мы никогда не слышим, как стучатся «ночные гости». Просыпаемся, когда они уже во дворе. Если спать на балконе, можно услышать сразу.
Начинаю «лагерный ночлег» я. Ночь тёплая. В небе бесконечно много звёздочек. И все мерцают. Теперь всегда буду спать здесь: очень уж хорошо. А описать всё это я бы могла? Нийоле и Бируте хвалят мои стихи, но ведь они сами понимают не больше меня. И Люда хвалит. Но как она сама пишет:
О-го-го
Там, у Лимпопо,
Жил старый донжуан –
Крокодил из Нила.
А если всё же описать эту ночь?
Маленькие звёздочки мерцают,
Удивлённо смотрят с вышины.
Видят ли, как люди тут страдают
И как ночи эти им страшны?
Плохо. Завтра сяду и хорошенько подумаю, чтобы стихотворение получилось настоящим. В нём должно слышаться дыхание этой ночи. Только хорошо бы без войны. Уместны ли в стихах ужасы? Гораздо лучше писать о весне, о весёлом ручейке…