И неважно, что она никому не нужна. Не имеет значения. Она необходима себе, любимой. Для себя она существует. И постарается существовать как можно дольше. Всегда, если удастся. Если получится.
Именно по этой причине структура никого к себе не подпускает. Секретность для неё – лучший способ защиты, надёжный оборонительный рубеж. Гарантия дальнейшего существования. Так сторож, стерегущий выеденные яйца или прошлогодний снег, скрывает от всех, что он стережёт. Он надувает щеки и делает вид, что под охраной у него нечто важное или, принято нынче говорить, – судьбоносное, без чего никак нельзя. И он будет водить всех за нос, пускать пыль в глаза, чтобы придать себе вес, значение и смысл. А иначе он – безработный, мыльный пузырь, грош ему цена.
Понятно, что наличие секрета предполагает охрану. Есть секрет, нужна охрана. Часовой! Нет секрета, иди, часовой, гуляй. Поэтому неважно, что нечего охранять. Главное – секретность. Это уже условность, сертификат занятости, способ существования. Нечто вроде пособия по безработице. Отмени секретность, многие бездельники останутся без куска хлеба. А так мы их кормим, убогих.
Подземные объекты с их секретностью, несмотря на полную свою бессмыслицу, нужны сегодня лишь тем, кто ими кормится – проектирует, строит, обслуживает, охраняет. Секретность для них – единственная возможность оставаться на плаву, они будут цепляться за неё по собственному инстинкту самосохранения.
Почуяв опасность своей ликвидации или снятия секретности, что по сути одно и то же, номенклатурная структура ощетинивается и начинает борьбу за выживание. Тех, кто посягает на секретность, она зачисляет во враги. Страны. Народа. Государства.
Структура привлекает услужливых помощников – иногда они на постоянном подряде, иногда набиваются в помощь сами, из лакейского усердия или для сведения счётов: в ход идут сплетни, шантаж, угрозы, брань, провокации… Как правило, подключается бывшая партийная пресса. Все это мы проходили. Впрочем, это так старо и так знакомо, что даже скучно.
Номенклатура, её закрытые структуры, как раковые метастазы пронизавшие страну, мне представляются той самой преисподней, бесчеловечным нижним миром, куда я пытался заглянуть.
1
…страх взбухал, студил грудь, помрачал мысли и опадал, но не исчезал, гнездился внутри, точно опухоль, готовая прорасти.
…к вечеру город обезлюдел. Долгие белесые сумерки висели над Москвой, как туман, томились, кисли, настаивались и медленно густели; к полуночи стемнело.
С восходом луны мрак растаял, ночное пространство открылось из края в край. Сияние полной луны хлынуло на пустынные улицы и отразилось в чёрных стёклах. Тёмные, отражающие лунный свет окна были похожи на немигающие глаза – множество неподвижных глаз, молча взирающих в сумеречную летнюю мглу.
Воздух над крышами был наполнен лунным светом, который, словно ливень, обрушился на Москву и залил, затопил весь неоглядный городской окоем. Как случалось уже, полнолуние принесло беду.
…некоторое время доносились приглушённые звуки – бегущий стороной автомобильный накат, глухие непонятные удары, свист, протяжный металлический звон, плеск воды, стук мотора, похожий на невнятное бормотание; по мере движения звуки удалялись, сливаясь в сырой неразборчивый шум, который вяло сочился вниз, тянулся за идущими, точно нить, связывающая их с поверхностью.
Чем ниже они спускались, нить истончалась, звук слабел и угасал, угасал, пока не утвердилась вокруг тугая отчётливая тишина. Она тесно заполнила окрестное пространство, плотно заложила уши, и казалось, её можно тронуть на ощупь, коснуться рукой.
Рождающиеся при ходьбе звуки – стук шагов, скрип ремней, звяканье оружия, шуршание комбинезонов – не нарушали тишины и не распространялись никуда, оставались на месте – там, где возникли.
За минуту до спуска отряду сообщили по рации, что в метро прошёл последний поезд.
Скованными старческими движениями проводник снял замок, отворил тяжёлую скрипучую дверь и нашарил при входе пластмассовый выключатель; линия, к счастью, оказалась под напряжением, в подземелье вспыхнул мутный электрический свет.
Молочные плафоны в проволочной оплётке висели на серой шершавой стене. Соединённые проводкой фонари тянулись вдоль бетонного коридора, освещая узкий проход, своды и стальные, крашенные в серый цвет герметичные двери с рукоятками и винтовыми запорами, словно на подводной лодке между отсеками.
За дверьми и впрямь могли оказаться отсеки, двери вели неизвестно куда: то ли в соседние помещения, то ли в новые коридоры, не имеющие конца. Вероятно, здесь была целая сеть подземных сооружений – загадочный лабиринт, в котором повсюду могла таиться опасность.
То, что опасность существует, они поняли сразу, едва стали спускаться. Каждый из них ощутил потаённое чужое присутствие, пристальное внимание – не сказать, правда, откуда оно исходит.
Предчувствовать опасность умел в отряде каждый. Это умение они обрели на недавней войне, странной по своей сути: в отличие от всех войн, на ней не было фронта, опасность исходила сразу отовсюду.
Предчувствие возникало без явного повода, необъяснимо и как бы само по себе, без намёка, приметы или знамения. Никакая учёба, манёвры, инструкции и наставления не могли этому научить: чутьё опасности было присуще только тем, кто прошёл войну. Внутри у человека как будто существовало особое устройство, которое не включалось без надобности, но стоило возникнуть опасности, оно будило тревогу; обострённое чутьё помогало на войне выжить и уцелеть.
В отряде войну прошли все, это было решающим условием отбора. Необстрелянным отказали сразу, хотя среди них попадались подходящие кандидаты: хорошие стрелки, владеющие холодным оружием и подготовленные к рукопашному бою. Но им отказали: они не нюхали пороха, а затея была слишком опасной, чтобы проверять их в деле.
Все, кого отобрали, прошли войну – странную, причудливую войну, в которой не было победителей, одни проигравшие, а страна, которая их послала, покрыла себя позором.
И сейчас в них вновь пробудилось прежнее, уснувшее было чувство: ощущение близкой опасности, чужого пристального внимания, словно кто-то тайком наблюдал за ними сразу со всех сторон.
…детей не пускали в школы, отравленные страхом люди испытывали гнетущее чувство от постоянного изнурительного ожидания. Городские власти пытались успокоить население, но сами были растеряны, лишь бессильно разводили руками и бормотали что-то невнятное.
…для первого спуска Першин отобрал в отряде десять человек. Он поговорил с каждым порознь в надежде понять, с кем предстоит идти – внизу разбираться будет поздно.
Он расспрашивал их о войне, и тех, кому она нравилась или кто сожалел о вынужденном и бесславном уходе из Афганистана, Першин отверг: бравым он не доверял, а глупцы не годились.
В каждом из десяти отобранных в разведку он угадал горечь и досаду, они ненавидели тупиц, пославших их на войну, бездарных политиков, их партию, выживших из ума старцев, упитанных безмозглых генералов, которым эта война была нужна; Першин разделял эту ненависть.
Разведка медленно двигалась узким коридором, который покато уходил вниз и обрывался то и дело крутым железным трапом; тесное сдавленное пространство наполнялось тогда дробным стуком башмаков на ступеньках.
Они шли в затылок друг другу, как футбольная команда, выходящая на игру, одиннадцать игроков, впереди капитан, последним шёл проводник, который был похож на старика-тренера, бредущего на скамеечку запасных.
Иногда Першин поднимал руку, все останавливались и напряжённо прислушивались, стараясь поймать чужой мимолётный шорох; стоя гуськом они и впрямь напоминали команду, которая перед выходом прислушивается к гулу трибун.
Покатый бетонный коридор привёл их к решётке, запиравшей выход в широкий тоннель. Из темноты повеяло сыростью и прохладой, за решёткой угадывалась ёмкая глубина.