События показали, что выбор транспорта он сделал правильно: в эту ночь Першин лишился невинности. Одна из попутчиц увела его к себе в каюту, Першин опомниться не успел, как все свершилось.
Он едва не сгорел со стыда: «Так ты мальчик?!» – поразилась партнёрша, ему было стыдно за свою неловкость и неумение, и потом, после он испытывал радость, что теперь он ровня приятелям, которые донимали его рассказами; да, теперь он был наравне со сверстниками и вместе с ними мог причислять себя к мужчинам. Першин навсегда запомнил ту ошеломительную новизну, какая открылась ему после свидания, но вместе с тем пришли щемящее сожаление и опустошённость.
Он запомнил ночную реку, её лунную рябь, неспешное движение судна, плеск волны в борт, спящие деревни, далёкие огни, старые, подступающие к воде заводы Коломны, их причудливые вековые корпуса из кирпича, закопчённые стекла, за которыми полыхало и билось пламя вагранок.
На исходе ночи они вошли в Оку. Рассветный туман стлался над водой, в его разрывах появлялись и исчезали луга и прибрежные холмы, по берегам стояли немые чёрные избы. Першин думал о том, как много он узнал за одну ночь и как хорошо, что он уехал из дома: жизнь была внове и сулила новизну впредь.
В Ташкент капитан Першин прилетел с кабульского аэродрома на самолёте, который в действующей армии прозвали «чёрный тюльпан». Руку после ранения взяли в гипс, это не помешало командованию назначить раненого капитана сопровождающим – только и забот, что расписаться в накладной за груз: получил, сдал…
Грузовой отсек заполнили до отказа, даже крепить груз, чтобы не сдвинулся в полёте, не было надобности: гробы стояли тесно, враспор. Капитан всю дорогу не просыхал, сослуживцы снабдили выпивкой, а иначе бы выть и кататься, биться головой, матерясь, и проклинать тех, кто это затеял.
Из Ташкента капитана отправили в московский госпиталь – москвич как-никак. После госпиталя он мог выбрать место службы, самое страшное было позади, впереди открылась гладкая накатанная дорога к званиям и чинам.
– Хочу демобилизоваться, – заявил Першин в управлении кадров.
– Капитан, ты в своём уме?! – удивился кадровик-полковник.
– Вполне. А ты? – вежливо осведомился Першин.
К тому времени он твёрдо решил, что пошлёт их всех подальше – генералов, болтунов-политработников, лживых и бездарных деятелей, всю эту сучью свору дармоедов и захребетников, которая оседлала страну.
…Лиза была сиротой при живых родителях. Лишь изредка она украдкой встречалась с матерью – тайком от отца.
Першин познакомился с ней в госпитале, Лиза проходила студенческую практику на пятом курсе медицинского института.
Он отметил её сразу в стайке студентов, которые в белых халатах слонялись по отделениям в ожидании профессора. Как она двигалась! Точно, расчётливо, но и свободно, раскованно, с поразительной воздушной лёгкостью; движение доставляло ей радость, и когда она шла, даже издали бросалась в глаза её пленительная летящая поступь.
Першин увидел её, почувствовал волнение в крови и забил копытом, как боевой конь при звуке трубы.
– Доктор! – разлетелся он к ней с загипсованной рукой на отлёте. – Мне нужна срочная помощь!
– Что с вами? – удивилась юная медичка и глянула на смельчака-верзилу ясными глазами.
– Сердце, – показал он здоровой рукой. – Сквозное ранение.
– У вас рука в гипсе, – уточнила она диагноз.
– Рука – это видимость. У меня душа в гипсе и сердце в крови. Прямое попадание.
– Вы офицер? – спросила она невинно и как бы невзначай, хотя и так понятно было: в отделении лежали одни офицеры.
– Так точно: капитан!
– А шутки у вас солдатские! – обронила она с улыбкой.
Он опешил на миг – не ожидал, но про себя отдал ей должное: как умело она отбрила его; Першин был из тех, кто не лезет в карман за словом, но не нашёлся – сник и увял: поморгал обескураженно и с кислой улыбкой поплёлся восвояси.
У себя в роте капитан без устали повторял подчинённым, что самое пагубное на фронте – это недооценить противника, не рассчитать своих сил.
Да, он недооценил её, понятное дело, обманчивая внешность, легкомысленный вид: туфельки-шпильки, подведённые глазки, губки накрашены, юбчонка-мини, резвые ножки напоказ. Не мудрено, что капитан очертя голову, как гусар, кавалерийским наскоком кинулся на приступ. Он рассчитывал на быстрый и лёгкий успех, получив отпор, раздосадованно побрёл в палату, чтобы в тишине пережить позор.
По правде говоря, он напрасно себя ругал. Её внешность кого угодно могла ввести в заблуждение, всякий сказал бы: вертихвостка! И был бы прав: Лиза с детства занималась художественной гимнастикой. Вот откуда этот плавный летящий шаг, гибкая воздушная лёгкость, эта пленительная, вкрадчивая и дерзкая поступь, счастье движения… Глядя на неё, любой человек сам испытывал радость, что может двигаться – способен, не обделён; в её исполнении это был высший дар, которым Бог наградил живое существо.
А талия, осиная талия, смотреть больно и страх берет: не переломилась бы. Вот что значит изо дня в день, из года в год подневольный режим, каждый грамм на счёту. В её походке отчётливо сказывался балетный класс: упражнения у станка, спина, осанка… И ничего больше не надо, только бы смотреть, как она двигается: нет зрелища заманчивее, чем птичий полет.
Вскоре она и сама пришла в палату с лечащим врачом, который представил её раненым: это уже была судьба.
Она подробно расспросила его – собрала анамнез, осмотрела, обследовала. Теперь они встречались каждый день: обходы, перевязки… И неизбежно они заговорили о войне. Першин дал волю языку, особенно досталось большим генералам, которым вздумалось поиграть в солдатики и которые понятия не имели, во что ввергли людей.
– Была тихая страна, мирная граница. Нет, решили революцию устроить. Неймётся им. Привыкли всюду со свиным рылом в калачный ряд. А ислам – это что? Улей! Сунули головешку, вот и получили. Я бы этих генералов – рядовыми, на передовую! Чтобы поняли, что затеяли!
– Мой отец генерал, – бесстрастно сообщила Лиза.
– Кто? – спросил Першин, и, услышав, осёкся: её отец был одним из заправил, большой генерал, высокий начальник.
– Извините, – криво усмехнулся Першин. – Я не знал.
– Не имеет значения, – успокоила она его.
Но имело, имело это значение, во всяком случае, для него. За минувшие дни она пришлась ему по нраву: мы все – соловьи и слабы на внимание, стоит кому-то выслушать нашу трель, и готово, берите нас голыми руками.
И как трудно, как тошно расставаться с иллюзиями, но приходится, приходится, что делать. «Нарвался», – думал Першин, испытывая горечь утраты.
Да, знакомство было приятным, но, к сожалению, коротким. Он не охотник до генеральских дочерей, не рвётся к полезным знакомствам.
– Я слушаю, продолжайте, – напомнила она как ни в чём не бывало.
Но было поздно. Трубы уже сыграли тревогу, с цепным лязгом взмыл вверх подъёмный мост, наглухо захлопнулись створки ворот, и дозорные на сторожевых башнях пристально обозревали местность.
– Хватит на сегодня, – с лёгкой усмешкой отказался Першин. – Я и так наговорил вам много обидного.
– С чего вы взяли?! – как будто с искренним и похоже, с неподдельным недоумением воззрилась она на него.
– Думаю, вам не очень приятно это слушать…
– Почему? Вы ведь сказали то, что хотели?
– Сказал…
– Тогда в чём дело?
А и впрямь – в чём? Как объяснить ей, что не тот она собеседник, не о том они толкуют? Ах, как славно все началось: гусарский шик, кавалерийская атака, гарнизонный флирт!.. Жаль, жаль. Как обманчива внешность: неужто такие весёлые дерзкие ножки уживаются с интересом к чужим горестям? Полноте, барышня, поищите развлечения в другом месте.
– Что-то я сегодня притомился. – Першин устало вытянулся на кровати.
– Что стряслось? – спросила она строго, и даже металл почудился ему в её голосе.
Да, надо отдать ей должное, присутствовало в ней что-то жёсткое, какая-то несовместимая с внешностью твёрдость, словно в характере у неё было добиваться своего.