Она быстро накрыла на стол, вскипятила чай, надела лучшее платье и посмотрела на себя в зеркало — совсем взрослая девушка, сильная девушка, с бледным и смуглым лицом. В очертании чуть расширенных скул что-то отцовское. Она притронулась к ним, погладила их пальцами.
Она вышла на угловой балкон. Солнце выкатилось, но еще не оторвалось от горизонта. Город под ясным утренним небом был безлюден, тих и чист. Пустынные улицы распахнулись навстречу простору. Деревья в зеленой дымке нераскрывшихся почек стояли, замерев в ожидании.
Солнечный свет не падал привычно с высоты, а, вырываясь из-за горизонта, устремлялся снизу вверх, зажигал облака; в упор, ровно и сильно, снизу доверху, освещал отвесные стены домов и покатые крыши с т-образными, тающими в сиянии антеннами. От этого весь мир казался поднятым, окрыленным, летящим. Меж облаками и антеннами шли три реактивных самолета, серебряные, со скошенными крыльями, и казалось, многоэтажные и розовые от солнца дома, с длинными, отброшенными далеко назад тенями так же, как высокие реактивные машины, жили в полете.
И впервые в жизни Тина всей колеей почувствовала чудесный полет земли. Земля ощутимо неслась навстречу солнцу. Тина стояла у окна и слушала биение своего счастливого сердца.
Летящее утро… Приезд отца… Близость победы… Все сплелось, все наполняло ее такой легкостью, что встань на край окна, чуть оттолкнись — и без всяких усилий полетишь высоко над утренней землей.
Кто-то постучал в дверь. Он! Значит, он почему-то подъехал со двора, и она не увидела машины. За дверью молодой, сильный голос, голос гор и росы, голос раннего детства, позвал ее:
— Тина…
Она распахнула дверь. Кто-то стоит. Но где же отец? В первый миг она заглянула за спину стоявшего: где же отец? Но тут же она узнала его. Старик, худой, сгорбленный, с седыми, упавшими на лоб прядями, с резкими морщинами, с крупными складками на изможденном лице, с испуганным взглядом красных и слезящихся глаз.
И он тоже не узнал ее. Она была неожиданной до испуга. Вместо розово-смуглой, живой, как огонь, своенравной девочки бледное, каменно-строгое лицо взрослой и замкнутой девушки.
Ни для кого из них война не прошла бесследно. Резец войны прошелся по обоим лицам: он придал не свойственную юности жестковатость и скованность лицу дочери; он выпятил бугристый лоб над иссеченным, крупноскладчатым лицом отца и сделал голову его странно похожей на голову больного, старого льва. Глаза его были воспалены и все слезились, как будто он не отрываясь смотрел на огонь.
Они поспешили горячо обняться и долго не разжимали рук, спасаясь в этих объятиях друг от друга, от невольной горечи первого взгляда, от собственной растерянности.
«Старик… — думала Тина. — Но все равно он мой родной, он мой отец. Это он! Сильная девушка должна быть еще сильнее!»
Наконец они разомкнули руки.
Медленно ступая, он пошел по комнатам.
— Все как было…
Тина шла за ним. Обоим им было неловко. Слишком долго они мечтали друг о друге, слишком горячо жаждали встретить того, с кем расстались, слишком глубоко вросли в них образы, которые они вынашивали столько лет! Отчаянно веселая, своенравная девочка и сильный, мудрый отец — такими жили они в памяти друг друга.
«И только четыре года жизни!» — думал каждый из них, глядя на другого и забывая, что это были не четыре года жизни, но четыре года борьбы за жизнь народа, четыре года войны.
Он тяжело шел по комнатам, останавливался, прикасался к вещам, и старческие, не стыдящиеся себя слезы катились по иссеченным годами щекам. И чтоб не видеть этого Тина возилась в кухне и у стола, принесла кипящий чайник, вздрагивающими пальцами резала хлеб.
И вдруг она поймала на себе почти прежний, чуть улыбающийся взгляд отца. Правда, улыбка была другая — печаль сквозила в ней и придавала ей новое, все понимающее, и мудрое и старческое выражение. Тине захотелось подбежать, прильнуть, утешить отца и утешиться самой. Но с годами она привыкла глубоко в себе таить и печаль и любовь. Молчаливая сдержанность, накрепко выкованная войной и сиротством, стала ее второю натурой. Она сказала:
— Может быть, ты помоешься с дороги, папа? Голос был чужой, сдавленный.
— Я потом умоюсь, — ответил он спокойно, по-молодому полнозвучно.
Он опустился на стул перед большим портретом матери, украшенным бутоньерками с подснежниками.
Он долго молчал, все больше сутулясь, и слезы катились чаще. Потом он вытер их большой ладонью и протянул руку к дочери.
Тина подошла. В горле у нее бился клубок. Она стояла рядом с отцом, скованная своей привычной сдержанностью. Отец смотрел на нее спокойно, в глазах под воспаленными веками мелькнула та же понимающая улыбка.
— Ну, расскажи мне, как ты жила, девочка.
И, не дожидаясь ответа, он одним движением притянул ее сильными, как корни, руками и, как маленькую, легко посадил к себе на колени.
— Как ты жила, дочка?
Он прижал ее голову к себе и железной, царапающей ладонью накрыл ее лицо, провел по нему, словно сдирая многолетнюю маску.
И, прорвавшись, хлынуло все накопленное. Прижимаясь к отцу и по-детски захлебываясь, Тина плакала. С детства не выплаканное и никому не рассказанное хлынуло в железную ладонь. И в эту минуту они стали друг Для друга тем, кого ждали, тем, кем были когда-то, тем, кем оставались сейчас, — беспомощной девочкой и мудрым отцом. Он не утешал. Он только покачивал ее на коленях и все сильнее прижимал к себе. И когда иссякли Тинины слезы, им стало легко вместе. Поплакав, как в детстве, Тина смогла и улыбнуться, как в детстве.
— А брови у тебя не поседели! И все так же торчит бровинка посредине! Наш чай остыл. А пироги я подогреваю в духовке. Я же сама испекла вечером.
Прошли первые дни возвращения. Отгрохотала ликующая победа. А будней все еще не наступало — все еще длился непрерывный праздник в Тининой жизни.
Отец не начинал работать, но каждый день ходил в райком или в горком, выполнял поручения, ездил в командировки, что-то организовывал и обследовал. Каждый свободный час он отдавал Тине. Чем глубже они постигали друг друга, тем глубже любили. Они часами расспрашивали и рассказывали, и каждая мелочь минувшего оживала вновь, разрасталась в событие, и в каждой такой мелочи и в каждом поступке узнавали они свое, родное, как раз такое, какого просило сердце. Порой они уставали от напряженной любви, подобно юным влюбленным.
На первых выборах отца избрали заместителем председателя горсовета. Он ведал строительством.
Это был трудный год, когда на выжженные фашистом земли упала засуха, когда людям не хватало ни хлеба, ни крова.
Бывший полковник Карамыш ринулся в непривычное сражение. Новое жилье и новые заводы, строительные материалы, механизация строительства. Теперь армия его состояла не из красноармейцев, не из партизан, но из штукатуров, каменщиков, прорабов, архитекторов.
Целыми днями его не бывало дома, а по ночам он сидел над проектами, сметами, книгами по строительству. Тина превратилась в его домашнего секретаря. Она делала для него выписки из книг, переводила статьи из иностранных строительных журналов. В когда-то пустынном Тинином доме теперь толклись люди. Ночевал московский академик, специалист по промышленному строительству, неделями жил колхозный печник-самоучка, изобретатель необыкновенно экономичной и удобной домашней колхозной печки, обедало целое пионерское звено, отыскавшее во время похода гору годного для строительства камня.
Однажды на пороге появился маленький, легкий, как пушинка, дед и потребовал «товарища Карамышева». Тина знала, как занят и болен отец, и по возможности оберегала короткие часы его домашнего отдыха.
— По какому вопросу? — спросила она старика. — По гусиному…
— По гусиному? Вы не туда пришли, дедушка. Гусями и вообще животноводством занимается товарищ Двойников.
Но дед, не дожидаясь Тининого приглашения, вошел в столовую, сел и объяснил:
— Я знаю, кудысь мне иттить. По моему гусиному вопросу требуется партийный человек.