Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

И жадность и страх звучали в этом шепоте.

Перед Бахиревым был и Вальган и не Вальган. На нем была все та же генеральская форма, и все те же ордена и медали блестели на груди, все так же ярки были влажные глаза, все так же белели зубы из-под красных губ, но исчезло то волевое, энергичное выражение, которое прежде сбивало этот блеск в одно целое. Теперь все распадалось, все пыталось жить само по себе и уничтожалось в этой попытке. Генеральская форма отделялась от похудевших, ссутулившихся плеч, коробилась, и медали на ней налезали одна на другую. Дерзкая, но неподвижная приклеенная улыбка не вязалась с паническим блеском глаз. Лихорадочное излишество красок и резкость линий лица поражали несоответствием с растерянностью, и жадностью, и приниженностью выражения. Облик двоился, распадался, в нем проступало что-то животное.

Бахиреву было противно, но отвращение боролось с желанием до конца понять это противоречивое существо.

— Торжествуешь? — криво усмехнулся Вальган. — Я вот так же торжествовал, когда министерство меня назначило с такой же помпой, как тебя.

— Меня не министерство… — подумав, возразил Бахирев.

— А кто?

— Люди.

— Чубасов с Грининым, что ли?

Бахирев вспомнил и Ольгу Семеновну, поддержавшую его на активе, и Василия Васильевича, и Дашу, и тех, кто помогал ему работать сменным, и выборы в партбюро, и совещание в ЦК. Дрогнувшим голосом он коротко ответил:

— Многие…

— А знаешь, чем ты их взял?

— Кого?

— Рабочих… Бывало, иду—все головы на Вальгана, как по команде. Молились на меня! А вчера иду по ЧЛЦ… тень прошла! Нет меня! Не лучше Уханова…

Он не договорил фразы, испугавшись яростного бахиревского взгляда. — Ладно, молчу. Но чем ты их взял? На рабочем месте постоял. Внушил, что ты без них никуда.

— Подожди, — опять не выдержал Бахирев. — Ты тут пытался провести идею о всеобщей подлости. Подлецам всегда выгодно всех подравнять под подлость. Тогда и подлец встанет на одну доску с честным! Честному в такой уравниловке резона нет! Ты рабочих приравнял к Уханову… Чуть черным, подлым словом не обозвал. А я на днях перечитывал твои же приказы и обращения «Во имя великой родины…», «Клянемся бессмертными могилами…», «Наш доблестный коллектив…» К кому обращал ты высокие слова приказов?

Вальган опять засмеялся беззвучным смехом. В полутемном кабинете лицо его было искаженным и острым, как лицо упыря. Он начал быстро оглаживать подбородок, но вместо прежнего самодовольства появилось в этом жесте нервическое беспокойство, словно что-то темное бурлило внутри, пузырилось, искало выхода.

«Упырь из того болота, на краю которого сидели мы с Кургановым, — подумал Бахирев. — Все ясно! Кончать надо. Прогнать. Очистить комнату».

— Давай начистоту! — предложил Вальган, — Что ты меня боишься? Ты меня придавил и раздавил. Теперь тебе меня бояться нечего. Откроем гамбургский счет! Ведь ты получше меня знаешь цену кнуту и прянику!

В нем, опьяневшем, полураздавленном, на мгновение приоткрылось зловонное нутро, и Бахирев задохнулся от смрада.

— Уходи! — сказал он. — По себе, видно, равняешь людей? Ступай домой.

Вспугнутое пресмыкающееся быстро заползло в свою раковину. Губы сжались смиренно. Скорбные веки погасили горячечный блеск глаз. Упырь исчез.

Вальган подошел к окну и высунулся из него, подставляя лицо дождю и ветру.

— Дай еще раз посмотреть. Из твоих окон лучше видно. — Капли дождя текли по его лицу. — Сколько споров было, когда звезду поднимали, — тихим, почти трезвым голосом заговорил он. — Какую делать? Красную? Огненную? Разноцветную?.. Мне и звезду жаль. Да что звезда? Циферблата на площади—мне и того жаль… Ну, все… Я иду… иду…

Он повернулся. Перед Бахиревым стоял незаслуженно пострадавший, умный, тонкий, ушибленный жизнью человек. Тоскливые глаза его все еще не могли оторваться от заводских огней.

— Я иду… иду… — машинально повторил он, и видно было, что в эту минуту не существует для Вальгана ничего, кроме боли прощания, кроме этих заводских огней, огненных арок, звезды над Дворцом, циферблата на площади.

Он с трудом перевел взгляд и молча вслед за Бахиревым прошел в прихожую. Здесь, в полусвете и в духоте, человеческая тоска его по заводу растворилась, угасла, нервный подъем его схлынул, силы на минуту покинули его, и опьянение тотчас взяло верх. И опять он горько и злобно забормотал:

— Меня… Вальгана! В щель на Грязищевой улице!.. Для меня это даже не существование! — Он пятью пальцами впился в руку Бахирева и отчетливо прошептал в лицо: — А я хочу… су-ще-ство-вать! — Казалось, не в руку, а в любое горло он вот так же вопьется цепкими, как жлешни, пальцами, если это даст ему возможность «су-ще-ство-вать» по-вальгановски.

— Существуют тли. Люди живут! — сказал Бахирев. — Зачем ты опустился до такого вот подлого состояния? Возможности работать никто у тебя не отнял.

Бахиреву случалось видеть людей и в худшем положении. Ему приходилось свидетельствовать в пользу человека оговоренного, невинно осужденного. Он видел во время войны искалеченных юношей, видел людей в цвете лет, бившихся в предсмертной агонии. Ни осужденные, ни искалеченные, ни умирающие не теряли человеческого. У каждого оставалось сознание долга или подвига, любовь к родным и к родине, интерес к делу, вера в людей. У Вальгана, казалось, не было ничего. Не зная внутренних ценностей, он превратился в ничто, когда рухнули внешние, столь жадно желанные. Комнатушка на Грязищевой улице была крахом его судьбы и философии. Понял Бахирев и то, почему Вальган постучал в его дверь. Ему некуда было пойти. Он окружал себя теми, кого сам называл «холуями». Они и вели себя по-холуйски— в час катастрофы разбежались.

Вальган надевал генеральскую шинель, не попадая руками в рукава.

— Мне завтра преезжать… Как там насчет грузовичка? — улыбнулся он робко. — Можно грузовичок?

Бахирев сморщился от стыда за него.

— Погрузим и посадим. За кого ты людей считаешь, в самом-то деле? Плохо устроишься, захочешь на завод или вообще сюда, в город, в область, — пиши. Ведь умеешь же ты работать, черт побери! Ведь человек же ты, в конце концов!

— Ну, спасибо, спасибо… — Вальган растроганно заморгал длинными ресницами, но растроганность эта была неестественной. Ему, видно, неприятно было думать о своей минутной обнаженности перед Бахиревым.

— Ты забудь… что я тут наговорил. Понимаешь, какое у меня состояние. Говорю и сам слов своих не разумею. Сложна, сложна жизнь… Сложна, сложна…

Ссутулившись, он вышел и стал медленно спускаться с лестницы — тихий, ушибленный сложностями жизни человек, с блеском старых заслуг, с тонкой горечью в складке еще сочного рта.

Он ушел наконец, и Бахирев тотчас шире распахнул окно. Даже стакан, пригубленный Вальганом, хотелось. выбросить. Этим пальцам, таким цепким, так жадно ласкавшим собственный подбородок, доверить доброе оружие? Но эти пальцы ловки, сильны, неутомимы. Они могут многое. И весь этот сложный, противоречивый человек, для которого превыше всего свой блеск и свое процветание, может многое. Он может и беззаветно работать сутки, он может и любить завод и даже тосковать об одуванчиках, некогда собранных на руинах и украшавших первые универсально-фрезерные…

Когда такой, как Вальган, дышит одним дыханием с коллективом и живет под его тысячеглазым и ежечасным контролем, упырь чахнет, скрючивается, заползает в тайные глубины, теряет силы. Но вот человек почувствовал. себя не среди людей, а вне их оздоровляющего дыхания, вне их тысячеглазого контроля. И упырь обретает силы, тянет щупальца, изменяя лицо и улыбку, движение и повадки, образ жизни и даже образ мышления.

166
{"b":"103762","o":1}