Я стоял совершенно отупевший, отказываясь понимать, что происходит. Я просто заставил себя разжать губы и спросить:
– Вы о каком Лехе-то говорите, ребят? О…
– О нем. О Евдокимове. – Загорецкий прижался спиной к дереву, абсолютно серый, с бескровными губами и безумными глазами. – Вчера во время охоты он погиб.
– ЧТО?! – кажется, я покачнулся на месте. – ЕВДОКИМОВ?! ПОГИБ?!
– Да не ори ты так, – хлопнул меня по плечу Паша. – В общем, мы с Митричем его перевернули, а у него под сердцем какая-то хреновина торчит железная… типа заточки… или обрезка трубы… и кровь… кровь…
– Большущее пятно, – подтвердил рыжий парень из отдела логистики, видимо Митрич, – И глаза… я понял, что значит, когда говорят «остекленевшие глаза»…
– Не могу, не могу больше это слушать! – Нестерова трясло в рыданиях. – Ну почему он не пошел со мной в машину?!
– Что ментам сказали? – надтреснутым голосом спросил Загорецкий.
– А что говорить? Им проблемы нужны? – Митрич развел руками. – Они сказали: валите, мол, пацаны отсюда. Вам проблемы нужны? Нам тоже нет. Завтра, то есть сегодня уже, выловим всех бомжей, допросим, может, кого и расколем.
– Я теперь каждый день буду туда приезжать и валить их, – сжал кулаки Нестеров. – Пока всех не перестреляю, скотов!
– Семья в курсе? – сам не знаю зачем, спросил я. Я не имел ни малейшего представления, какая у него семья.
– Менты, наверное, сказали, – пожал плечами Паша.
– Если они вообще не забили на это дело. – Загорецкий смотрел куда-то поверх наших голов. – Они могли тупо слить. Зачем им очередной «висяк»? Может, потом другая дежурная смена обнаружит. Или рабочие свалки…
– Ты хочешь сказать, что он может… он до сих пор там лежит? – Я представил себе окоченевшее тело Евдокимова, чуть присыпанное снегом, лежащее среди мятых жестяных банок, рваных газет, тряпья и прочего мусора. Мне показалось вдруг, что это мое тело. Это меня бросили гнить на свалке, забыли, вычеркнули, будто и не было. Ты и живой-то не особенно был нужен окружающим, а уж мертвый – тем более.
– Вы, конечно, не пойдете выяснять у ментов, сообщили ли они семье? Я правильно понимаю?
Загорецкий закурил. Огонь зажигалки осветил его лицо, которое как-то разом осунулось.
– Куда мы пойдем? Как? – Митрич опустил голову.
– Нестеров верно говорит, – кивнул Паша в его сторону, – расскажи мы сейчас про охоту, они все на нас спишут. Оружие, ночная стрельба на свалке, наверняка пьяные были, поссорились. И замочили.
– Логично, – Загорецкий похлопал Нестерова по плечу, – вставай, пошли в офис, а то мы и так тут уже минут сорок торчим. Вам к ментам нельзя, это точно. Я попробую по своим каналам продавить. Чтобы родственники хотя бы тело забрали. Несчастный случай. Или убийство с целью ограбления… уууффф… он же первый раз участвовал, да?
– Второй, – тихо сказал Нестеров.
– И зачем ему это было нужно?
Мы поплелись в офис. За всю обратную дорогу никто не проронил ни слова. Мы шли мерзкой походкой подельников. Я понимал, что ребята не виноваты, иногда так получается, кто-то уходит, и все. Стечение обстоятельств. Гнусное стечение обстоятельств. Я думал о том, что тело Евдокимова может пролежать так до весны. Как таких покойников называют менты? «Подснежники»? Я знал, что ни у кого из них не хватит смелости найти ту милицейскую смену и спросить, как быть. Перед самым входом в офис я остановился и предложил:
– А может, анонимный звонок? Ну бывает же, когда звонят и сообщают о бомбах на вокзале или о трупах.
– Хорошая идея, кстати, – кивнул Митрич.
– Наверное, единственно верная, – согласился Загорецкий.
И все дружно закивали, и, кажется, даже расправили плечи, будто я им разом амнистию подписал. Они ведь не были убийцами. Бомжи не в счет. Неплохие, в общем-то, парни. Просто безучастные. Посторонние люди. У них тоже были семьи, карьеры, дети, летний отдых на море. У них было будущее, в отличие от Евдокимова.
А солнце не собиралось прятаться за тучи. Оно продолжало светить. Я не видел места, где убили Евдокимова. Может, солнечные лучи освещают и его? А может, он лежит в низине, куда они не достают. Не знаю, ходят ли там бродячие собаки и разделывают ли бродяги брошенные трупы на мясо, согласно городским легендам. А может, именно в этот момент его тело грузят на носилки. Или он лежит в морге, накрытый простыней или чем там накрывают трупы? Я никогда не был в морге. Я не могу себе представить, как там. Я даже не могу представить себе его запах, который те, кто там был, называют специфическим.
В любом случае он не видит солнца. Он его не видит.
Нестеров ушел в медпункт, «за валокордином», как он сказал. Ребята поднялись на свой этаж.
Не помню, как я дотянул до вечера. Сосредоточиться не получалось даже на эсэмэсках. Я в одиночку досидел на рабочем месте до шести, потому что сил и желания встать и уйти у меня не было. Но в половине седьмого наконец выключил компьютер и пошел к лифтам.
Лифт останавливался на каждом этаже. Двадцать четвертый, двадцать третий, двадцать второй, двадцать первый. Мы стояли, присохнув друг к другу, как вяленая курага. На каждом этаже нас ожидали новые жаждущие, но лифт уже не вмещал пассажиров. Неужели нельзя было на этажах установить индикатор загрузки лифта планктоном? Чтобы каждый идиот не тыкал в кнопку, увидев на дисплее значок FULL? На восемнадцатом этаже я основательно вспотел, на семнадцатом расстегнул три пуговицы на рубашке, на четырнадцатом стал глубже вдыхать отравленный соседскими испарениями воздух. На двенадцатом, с криком: «Перегрузка!» чуть не засадил в рыло кретину, пытавшемуся ввинтить свою тощую задницу в наши ряды. Похоже было, что здание меня не отпускает.
Минут через десять я все-таки оказался на улице. Было семь вечера. В этот час пролетариат заполняет салоны игровых автоматов, а добропорядочные граждане – гостиницы с почасовой оплатой. Совсем уж конченые представители социума едут домой, к семьям. Так же, как и я. Конченые, я сказал? Простите, оговорился. Качественные конечно, качественные.
– У нас в департаменте человек погиб, – выпалил я с порога, опережая написанный на лице Светы вопрос о моем вчерашнем загуле.
– В смысле умер? – поморщилась она.
– Нет, в смысле погиб. Бомжи убили, или гастарбайтеры. На охоте… То есть после охоты… Из-за денег.
– Слушай, я как раз вчера смотрела программу про то, что в Москве участились случаи нападения гастарбайтеров на людей. – Она сказала это так, будто речь шла о собаках, инертным голосом теледиктора. – Ну, расскажи, подробности уже есть?
– Свет, какие подробности? Нашли на свалке, с куском трубы в груди… Ребята, которые туда ездили, рассказывали, что у него было такое лицо… – Я на секунду замолчал, еще раз прокручивая в голове слова Паши, и продолжил во всех подробностях.
Лицо Светы драматически изменилось. Ее больше не интересовало мое вчерашнее отсутствие. Она широко раскрыла глаза и ловила каждое мое слово, будто боясь пропустить какую-то еще более жуткую подробность. Еще и еще, детальней и детальней. Она превратилась в телезрителя. Она упивалась чужой болью. Своей-то у нее не было…
Через три дня, в холле первого этажа, состоялось некое подобие гражданской панихиды по Евдокимову. У стены рядом с ресепшн-деск поставили стол (слава богу, без компьютера, мышки и стула), на него водрузили фотографию покойного в траурной рамке.
В десять тридцать перед собравшимися выступил Юсупов, методично перечисливший все заслуги убиенного перед компанией, не забыв упомянуть про «так трагично оборвавшуюся яркую карьеру», «счастливого отца», «звезду коллектива» и «верного товарища», по которому еще долго будут скорбеть коллеги. «Скорбящие» теснились вокруг Юсупова, стремясь состроить как можно более горестные лица в объектив корпоративного фотографа.
Остатки (или останки?) нашего коллектива сиротливо стояли в дальнем углу. В холле было очень много цветов. Я смотрел на них и не мог отделаться от мысли, что забыл сделать какое-то важное дело. Что-то связанное с цветами. Но потом мои мысли снова унеслись к похоронам, и мне показалось, что скоро внесут гроб с телом покойного, чтобы родные и близкие смогли попрощаться. А перед гробом на красных подушечках понесут Евдокимовские дипломы, сертификаты о прохождении тренингов и графики со всеми выполненными и перевыполненными планами. А потом собравшиеся ринутся неистово лобызать его лоб, так, что тот еще больше посинеет. Поток соболезнующих будет постепенно сходить на нет, пока совсем не иссякнет. А по окончании панихиды тело героя капиталистического труда кремируют тут же, в шахте лифта. И динамики попросят всех вернуться на рабочие места. Я отвернулся, чтобы сдержать подступившие слезы. Справа от меня стоял Нестеров. Его лицо было мокрым от слез.