Я поднял голову и стал смотреть в небо, на котором не было звезд. То есть они, наверное, были, но тучи мешали их увидеть. Или звезды всегда исчезают осенью?
– Ты не спеши передавать клиентов, – продолжил Загорецкий совершенно отстраненным голосом. – Ни ему, ни кому-то другому. Я понимаю, тебе все равно, но ты подумай на досуге.
– А тебе они точно не нужны?
– Абсолютно. Есть сомнения?
Я промолчал.
Мы попрощались. Миновав несколько светофоров, я набрал Загорецкого:
– Знаешь, когда тот парень… летел вниз, я стоял на улице и курил.
– …
– Перед тем как упасть, он расставил руки в стороны, представляешь?
– …
– Такое впечатление было, будто он пытался затормозить…
– …
– Знать бы, о чем он думал в тот момент…
– Может, о том, что никто больше не сможет не подписать его заявление по собственному? Его ведь заставили отрабатывать пропавшие деньги. На это ушло бы года полтора.
– Бесплатной работы?
– Ему бы что-то платили, тысяч пять-шесть. Они ведь не изверги…
– Иногда я подхожу к тому окну, знаешь. Смотрю вниз и думаю: каково это, лететь с двадцать пятого этажа.
– …
– Чувствовать, как ветер раздувает твою одежду.
– …
– Ждать удара о землю… Мне становится страшно, как никогда, даже в голове начинает гудеть…
– Не подходи к окну, Саш. Просто не подходи.
…С утра все менеджеры разбежались по аквариумам, в которых сидели их подчиненные, и началась последняя накачка. Каждый из моих коллег лез из кожи вон, чтобы сказать речь, достойную командира, покидающего свою окруженную дивизию, которой выпала честь достойно погибнуть. Я слонялся по коридорам и смотрел через прозрачный пластик, как они жестикулируют, прижимая руки к груди, или потрясая ими в воздухе, или колотя по столу. С Нестеровым, Загорецким и уж тем более Евдокимовым все было понятно, но наблюдать за этими театрализованными монологами в исполнении Захаровой или Керимова было уморительно. Все это было очень похоже на театр теней, с одним лишь отличием: здесь тень отбрасывала человека…
Я пил кофе, спускался покурить, проверял почту, пошел в столовую, простоял там минут двадцать в очереди, но дойдя до кассы понял, что просто не в состоянии есть.
Потом я сидел на широком подоконнике в туалете и писал эсэмэски Ане. После того дня, вернее вечера, у меня так и не хватило смелости набрать ее номер. Однажды я просто взял и послал эсэмэску. И она ответила. Потом еще и еще, и это настолько увлекло меня, что теперь стало для меня ежедневным ритуалом. Понимаю, что воздающих хвалу изобретателю эсэмэс-сообщений миллионы, но не могу удержаться: чувак, ты сделал невозможное! Эта электронная записка – единственный шанс для нерешительных людей не погибнуть от одиночества.
В какой-то момент наши записки стали такими длинными, что их можно было бы издавать. Мы обсуждали кино, музыку, придурков, с которыми нас сталкивала работа, и прочую ерунду. Хотя теперь мне стало казаться, что ерундой является весь мир, лежащий за пределами нашей переписки.
Сейчас, например, я писал о том, как хорошо на улице, и о том, как было бы здорово пройтись вот так, невзначай. Еще я спрашивал, как у нее дела и чем она собирается заняться, а она отвечала что-то неопределенное, интересовалась, что у меня на работе, а я честно отвечал: не знаю. Наверняка это ставило ее в тупик. А еще я заканчивал все свои сообщения смайликами или восклицательными знаками и чувствовал себя глупо, по-студенчески застенчиво, как в те далекие дни, когда не знаешь, как начать разговор с понравившейся девушкой. А в промежутках между сообщениями размышлял над тем, зачем я это делаю, ведь, скорее всего, желание встретиться пропадет очень быстро. Даже сейчас я не был уверен, что хочу ее снова увидеть, ведь она мне не то чтобы понравилась, просто мне не с кем было вот так, запросто, перебрасываться эсэмэсками. Еще я думал о том, что она наверняка держит меня за одного из тех великовозрастных болванов, что крутят легкие романы со студентками, и от этой мысли мне становилось неловко, и я каждый раз убирал телефон в карман, пытаясь соскочить с подоконника, но она слишком быстро отвечала. А в какой-то момент я поймал себя на том, что болтаю ногами.
Но тут в туалет один за другим стали заходить взъерошенные подчиненные моих коллег, здороваться со мной, обсуждать что-то вполголоса друг с другом, и я не успел сосредоточиться на мысли о том, что бы это значило: сидеть на подоконнике и болтать ногами? Видок у них был такой, что сразу стало понятно: сегодня их взгрели по-настоящему, наверное, впервые за год (или годы?), собрания перестали быть пустой формальностью и с сегодняшнего дня все в их жизни должно было необратимо измениться. Они бросали на меня косые взгляды, и я чувствовал, что вид расслабленного менеджера, сидящего на подоконнике и болтающего ногами, являет для них скрытую угрозу. Потому что в такие дни никому не может придти в голову расслабиться. Видимо, он задумал что-то еще более жестокое в отношении своих сотрудников, этот придурок на подоконнике.
Мне хотелось сказать всем этим кучкующимся у писсуаров жертвам, что я не отношусь к тем, кто обещал им райские кущи в случае получения места руководителя департамента или немедленное увольнение – в случае проигрыша. Нет, чуваки, поверьте, я не участвую! Мне все равно, честное слово. Но я молча вышел из туалета, потому что мое признание только напугало бы их еще больше.
По дороге к своему месту я заглянул в приоткрытую дверь, откуда как из улья доносилось монотонное гудение. Там сидели мои «торгаши». Они все были на своих местах и, открыв рот, внимали рассказам людей из соседних отделов. Вид у них был обреченный. При моем появлении «соседи» поспешили покинуть комнату, остальные оборотились ко мне и приготовились слушать.
Я поздоровался и стал разворачиваться к выходу, но тут кто-то из девушек спросил:
– Александр, а во сколько у нас собрание?
– Собрание? – непонимающе отозвался я.
– Ну… да.
– Общее собрание отдела, в связи с новым расписанием. – Протасов встал и скрестил руки на груди. – Как в соседних отделах.
– По поводу увольнения Львова, – подсказали из угла комнаты.
– Собрание… – Я посмотрел в потолок. – А зачем?
– Ну… там… одного из менеджеров должны сделать руководителем департамента, так? – неуверенно продолжил Протасов.
– Так, – кивнул я, – и?
– И в этих новых обстоятельствах все должны сделать рывок. – Он умолк и стал вертеться по сторонам, как бы обращаясь за поддержкой к остальным.
– Все должны показать, на что способны, – опять подсказали ему.
– Мы должны в этот месяц сработать в сто раз лучше…
– А вы что, плохо работаете? – тихо спросил я и прошел к окну.
– Нет, но… «соседи» рассказывали, что у вас, у менеджеров, начинается настоящая конкуренция, и кто-то один…
– Это буду не я.
За моей спиной началось движение. Люди ерзали, потом начали вставать со своих мест, подходить ближе, ближе, пока не взяли меня в кольцо.
– Слушайте, а «бабье лето» в этом году что-то затянулось, – зачем-то сказал я, глядя на клены, стоявшие на противоположной стороне Арбата и не спешившие сбрасывать свои кроваво-красные листья.
– А тебе сказали, что тебя не назначат, даже если отдел покажет лучшие результаты? – спросил меня кто-то.
– Нет, не говорили.
– Наш отдел расформируют?
– Нет.
– Сольют с другим?
– Что произошло?
– Что-то поменялось?
Меня обволакивала разноголосица. Люди, которым единственный раз в жизни предоставили возможность не загонять себя ради чужой карьеры, не разрываться надвое и не умирать в этом пластиковом ящике, недоумевали. Они не могли поверить. Они чувствовали подвох. И им была до фонаря эта затянувшаяся хорошая погода, багровые клены на той стороне улицы и солнце. Они хотели докопаться до истины. Они боялись, что с ними произойдет что-то худшее. Например, что сейчас я скажу: «Вы все уволены» – или, или… что может быть хуже?