— Только тогда они поверят, что сына божьего нельзя держать под замком, нельзя запретить веру нашу! И тогда я стану царем царей и пророком пророков и выведу вас в рай, спасу души грешные. Я поведу вас в Петербург, к императу.
Ризничий отпрянул от двери, словно отброшенный сильным потоком. Ноги его задрожали, в голове замелькали обрывки мыслей. Он ясно увидел грозную опасность для своей жизни, выскочил и стремглав помчался…
Куда?
Не знал, куда бежать. Растерянно, беспомощно оглянулся. Через минуту рассудил, что единственное его спасение — быть вместе с игуменом, если тот сможет предпринять оборонительные меры, если успеет сделать все необходимое. И теперь-то игумен уже не станет к нему придираться, оценит его заслуги.
Он помчался к келье игумена и, не постучав, ворвался к нему. Игумен сидел там же и в том же положении.
— Беда приближается, отец игумен. Мы пропали. Разрушит, убьет. У него сила… Приказал готовить всех… — путаясь, всхлипывал ризничий.
Меркурий понял сразу, о чем речь. Понял и оценил. Он уже не слушал, о чем бормотал перепуганный ризничий, не обращал внимания на подагру, он вскочил на ноги, нервно заходил по келье. И вдруг нашел выход.
— Не дрожи, отец ризничий, тебя еще не вешают. Слушай внимательно. Выступают не завтра — это хорошо. Он такой дурак, даже этого не понял. У нас есть время. Немедленно спустись в подвал и закрой железную дверь. Запри ее изнутри. В правой стене есть потайная дверь, пойдешь через нее, куда выведет. Из сокровищницы все перенеси туда и бумаги всякие тоже. Но это после того, как запрешь. А потом… Куда ты бежишь? Стой! Об этом ни одна живая душа не должна знать. А потом пойди в церковь и под престолом открой люк. И тоже смотри, чтобы никто не видел.
Ризничий снова хотел уйти, но игумен его остановил.
— Стой. Не дрожи! Всё делай немедленно, сегодня же! В церковь пройдешь через звонницу. А ключи принеси мне и у меня будешь спать. Да позови еще неподвижного Остапа и Василия-молчуна.
Отец Меркурий словно вырос. Казалось, прошли все его болезни, вся хворь, и он помолодел по крайней мере на тридцать лет. Бывший штабс-ротмистр, сменивший мундир отставного офицера «доблестной» и «непобедимой» армии на игуменскую рясу, сейчас почувствовал себя в своей стихии.
…Площадь. Толпа. Какие-то песни. Знамена. Черно-серая масса движется по мостовой, что-то выкрикивая и чем-то угрожая. Штабс-ротмистр дает команду разойтись. Камень летит прямо ему в грудь. Тогда…
— На врагов веры, царя и отечества, эскадрон, шашки…
Пауза. Штабс-ротмистр смотрит, какое это произведет впечатление, наслаждается своей властью: прикажет и… полторы сотни шашек станут крошить эту толпу. Но он не отдает приказа. Он стоит и упивается властью, правом силы, правом неумолимого мстителя за… свою оскорбленную недворянскую честь, за то, что он происходит не из дворян и даже не из тех, кто брезгует бить эту черно-серую массу. Он — отвергнутый землей и не принятый небом, он — ни голубой, ни алой крови.
— Шашки… к бою! Галоп… Руби!
Конь врывается в гущу тел. Сабля опускается со свистом, как на рубке лозы. Ротмистр показывает пример, он считает: раз, два! Раз, два! Сабля врезается в тела, и со свистом брызжет кровь.
А дальше… Дальше чем-то грохнуло его по голове, и он упал с лошади. Потом лазарет, благодарность в приказе по полку, но… но ни одной звездочкой больше на погонах не стало. Станислав — рубиново-алый, желанный — достался кому-то другому. Лютая ненависть ко всему миру охватила его. А дальше…
Но тут уж вспоминать совсем неприятно, до сих пор невольно сжимаются кулаки, и он кипит от оскорбления, нанесенного полковым командиром, принимавшим рапорт об отставке.
— Господин штабс-ротмистр, вы напрасно надеялись на повышение по службе. Командование полка, уважающее честь офицерской полковой семьи, не могло подать такого рапорта о вас. Нет оснований, к сожалению, вводить вас в товарищество заслуженных дворянских фамилий. Нынче, в соответствии с законом, вы получите повышение для пенсии. Но мне лично жаль, что вы оставляете службу. Некому будет поручать… работу палача. Уходит выдающийся мясник, — закончил полковой командир.
Хотел было снести голову седому генералу за эти слова, но… он не дворянин и не из этой черно-серой массы! Он проглотил обиду и, поклонившись, вышел. До сих пор помнит тот поклон свой и холодное лицо генерала.
Все это в одно мгновение пронеслось в голове Меркурия, который перенес свою скрытую ненависть сюда, в обитель. Перенес ее на свою братию, на монастырскую жизнь. Уже совсем было уснул в нем ротмистр, обласканный дальним родственником, олонецким епископом, но это событие, этот вызов зазнавшегося инока разжег и нем боевой дух, запах крови щекотал ноздри.
Военная школа пригодилась. Он ждал уверенно и спокойно и не только не боялся результатов этого дерзкого намерения, а, напротив, даже желал его, жаждал действий. И одновременно он испытывал уважение к Иннокентию. Его дерзость, решительность импонировали Меркурию, и он восторженно размышлял, как нанесет Иннокентию страшное поражение и придумает для него наиболее оскорбительное наказание, от которого не только болело бы тело, но и горела душа.
— Э-эх, черт! Умная голова, да дураку досталась! Далеко ты, дурень, занесся, да низко упадешь! Даю тебе слово, не позже чем дня через два ты будешь сидеть в тюрьме.
И он еще раз взвесил силу замысла Иннокентия. Он сразу разгадал высокий «полет» своего нового подопечного и только удивлялся смелости этих намерений. Поднять тысячи замученных существ, озверевших выродков, похожих на выходцев с того света, присоединить к ним столько же, если не больше, местной голытьбы, забитой нуждой, раздразнить их проповедью о жестоком земном начальстве и о гонениях на веру со стороны жестоких слуг «императа» — это смело! И пусть тогда придираются власти. Пускай тогда запрещает Синод. Он же никакой ереси нигде не проповедует и не утверждает. Он верный сын престола и церкви, благочестивый инок, оцененный и понятый народом. И сам народ пришел из Бессарабии за своим мучеником, сам этот православный народ борется за своего православного бога, оскверненного местным духовенством. И тогда, вынесенный на руках отсюда, увенчанный хоругвями, двинется селами, захватит армию верующих, зажжет их диким фанатизмом и на их спинах въедет в рай. И нечего тогда думать расстреливать, потому что так можно расстрелять и православную церковь, уничтожить ее власть над миллионным населением «Святой Руси». А ему это и нужно. Вот и рай: митра, слава, почет…
Нет, он не дурак!
Вошли Остап и Василий, сильные мужчины, угрюмые и неприветливые на вид. Лютая ненависть горела в их глазах, скрытая под масками смирения, одетыми добровольно и навеки. Игумен так же люто посмотрел на них и въедливо сказал:
— Вот что, иноки божьи, пора вам доказать свою преданность богу и его святой обители, а не возле… баб. Мигом седлайте коней и поезжайте с моими письмами. Только никто не должен вас видеть и никто не должен знать, что вы уезжаете. Слышали?
— Слышали. Только пурга сейчас, отец игумен, света не видать.
— Пурга пургой, а то, что нужно для бога, то нужно. Ни минуты не теряйте, если вам не хочется в Сибирь.
И, не глядя больше на иноков, сел к столу, достал монастырские бланки и размашисто написал:
«Его высокопреосвященству епископу олонецкому.
Ваше высокопреосвященство! Произошел у нас такой случай, о котором следует немедленно сообщить властям: инок Иннокентий, пребывающий под моим наблюдением, готовит целое восстание против монастыря и назначил выступление своего сброда, который он привел, через несколько дней. Намерение его — разрушить монастырь и идти куда-то добиваться прав. Выводов не делаю, поскольку мудрость вашего преосвященства способна сделать их сама.
Игумен Муромской обители
иеромонах Меркурий».
Во втором письме он был по-военному краток.