Карбышев говорил очень важные, совершенно правдивые, все объясняющие собой вещи. Мог бы он к ним прибавить и еще одну. Она-то, собственно, и привела его сегодня к написанию заявления, которое так внимательно читал Якимах. Привела и вложила нынче перо в его руку. И, словно отвечая Якимаху на еще не заданный им вопрос, он сказал:
— Итак, Петя: почему же все-таки именно теперь вступаю я в партию? Очень просто. Время тяжкое. Будет еще тяжелей. И, шагая через высокий порог, я хочу пережить это грозное время вместе с партией, а если нужно будет, то и умереть за партию в ее рядах…
* * *
Действительно, время становилось все тяжелей. В Москву приехали военные миссии Англии и Франции для практического завершения затянувшихся переговоров о взаимной помощи. Однако миссии прибыли в Москву не только без искренних намерений прийти к соглашению, но даже и без полномочий, необходимых для его заключения. Зачем же они появились в Москве? Невозможно сказать. Как появились, так и исчезли. В один из последних дней августа Карбышев читал в «Известиях» интервью маршала Ворошилова с сотрудником этой газеты[62]. От Советского Союза требовали, чтобы он помог своими войсками Франции, Англии, Польше. А пропустить его войска через польскую территорию не хотели. И это несмотря на то, что никаких других путей для того, чтобы советские войска пришли в соприкосновение с войсками агрессора, не было. «Да что они — с ума поспятили?» Нет, они пребывали в совершенно здравом уме. Только, как ни боялись они гитлеровской Германии, Советский Союз был для них еще страшней. Вот оно — главное[63]. И здесь именно ключ к разгадке этой предательской тайны…
Да, время становилось все тяжелее, все грознее. Карбышев читал интервью Ворошилова, речь Молотова на внеочередной сессии Верховного Совета СССР и с нетерпеливой страстностью в смелой душе думал: «Зови же меня, партия, — зови! Иду, куда скажешь, мать…»
Глава тридцать седьмая
Штаб инженерных войск армии, действовавшей на выборгском направлении Карельского перешейка, стоял в лесу и расположен был в маленьком трехоконном домишке. На голых стволах кругом домишка не было и признака ветвей. Да и весь лес был исцарапан, обглодан, ободран: месяц беспрерывной бомбардировки не прошел ему даром. Куда ни глянь — коряги, вывороченные из земли, воронки, завалы из сбитых снарядами деревьев. И от этого еще угрюмей казалась дикая красота места. Солнце давно уже выкатилось на чистое, яркое небо, и золотые лучи его скользили по земле. Снег звенел под ногами. У танков, стоявших на поляне и укрытых хвоей и зеленым брезентом, толпились люди в черных колонках и шлемах с белыми от мороза очками. «Как дела?» — «Нормально!» — Спрашивали, но не отвечали; а думали о сюрпризах — о заминированных рождественских угощениях в деревенских домах, о поросятах и бутербродах с мелинитовым нутром, о забытых под сосной сапогах, об оброненных кем-то на дороге часах, о трупах, и разных других предметах, к которым нельзя было прикоснуться, чтобы не взлететь на воздух. Обилие сюрпризов рождало тревогу, пугало, подрывало не столько людей, сколько их мужество и уверенность в себе. Это было начало войны с белофиннами, время минобоязни, когда деятельно развертывалась подготовка к прорыву…
В столовой для среднего и младшего комсостава, которая помещалась в кирхе близ Райволы, были и деревянные миски, и ложки, и каша, — всего много. Но обедавших было еще больше. Здесь обедали командиры всех родов войск в неисчислимом количестве; девушки не успевали подавать, а за мисками, ложками и кашей надо было охотиться из очередей. Помощник командира саперной роты Константин Елочкин стоял в очереди и со скуки прислушивался к разговору двух летчиков в коричневых комбинезонах и меховых унтах.
— Эх, и замечательная нынче летная погода!..
— Да, уж прямо сказать: миллион высоты. Старый он?
— Старый… В черной шубке, романовской малахайкой, в валенках, мужичок мужичком. А фигура серьезная… Как доставил я его в штарм, вышел он из самолета, только и слышу: «Принимай! Приехал!»
«О ком это они? — подумал Елочкин, — кто приехал?» Вдруг один из летчиков сказал изумленным полушепотом:
— Гляди, видишь? Да вон он и стоит, кашу ест… Ты смотри, брат, что деется… Кашу!
Он показывал на невысокого человека в черном тулупчике, который действительно стоял с двумя другими у занятого стола с миской в руках и с аппетитом ел кашу, приговаривая:
— Ну, и вкусно, Петя, а?
Чувство, повинуясь которому Константин Елочкин выскочил из очереди и метнулся поближе к черному малахаю, отнюдь не было простым любопытством. Елочкин не знал, кого увидит, но почему-то не сомневался, что увидеть ему предстоит необыкновенное, нужное, хорошее и радостное — человека, в котором все это должно обнаружиться зараз. Так и случилось. Помкомроты сунул между приезжими свой горбатый, елочкинский, нос и тотчас признал двоих — Карбышева и Якимаха. Третий — молоденький воентехник — был ему не известен.
— Товарищ комдив, — сказал Елочкин Карбышеву, — зачем же вы здесь кушаете? Есть столовая для высшего комсостава. Там бы… А здесь неудобно. Позвольте довести?
Карбышев засмеялся.
— Везде — «дети»… И тут — тоже. Хорошо, Петя? Право, хорошо. За столовую для высшего комсостава благодарю вас, товарищ. Но предложения не принимаю. С нами — младший командир из Москвы приехал. Мы и порешили вместе с ним здесь обедать. Дело, как видите, не случайное. А кто вы такой и откуда меня знаете?
— Елочкин я, товарищ комдив, — сказал помкомроты. — Елочкин, Константин.
* * *
Крепко рассчитывая на своевременную помощь французских и английских друзей, противник хотел расстроить советские части уже в оперативной зоне заграждений Карельского перешейка, еще до того, как они подойдут к главной оборонительной полосе. Тут-то и узнали советские командиры и бойцы, — не на учениях, а на практике, — что такое доты и дзоты. Узнали и живо научились различать старые одноэтажные доты на один-три пулемета, без убежища для гарнизона, от новых, «миллионных» — огромных сооружений с четырьмя-шестью амбразурами и убежищем на сотню человек. Случалось натыкаться и на такие узлы обороны, где под одним квадратным километром чистого снежного поля пряталось по пяти дотов и по десятку дзотов. Наблюдение за дотами организовалось не сразу. Но, когда в средних числах декабря советские войска все-таки подошли к переднему краю линии Маннергейма, разведка оборонительной системы противника уже была налажена: ни днем, ни ночью не прекращались поиски, и непрерывно захватывались «языки». Советская артиллерия то и дело вскрывала прямыми попаданиями отдельные бугорки под деревьями и разбрасывала веером каменные подушки.
Всего страшнее были морозы. К новому году ртуть в термометрах окончательно застряла на сорока градусах ниже нуля. Бойцы жили в землянках с жестяными печами, не вылезая из перчаток, валенок и телогреек. Командный состав надел полушубки. Карбышев ночевал в лесной дачке у начальника инженеров армии, не снимая ни шубы, ни шапки. Но чувствовал себя превосходно и никогда не мерз.
— Дмитрий Михайлович, — шутил Якимах, — а вы знаете, что стали похожи на Лялю? Такие же щечки розовенькие, и губки свеженькие, и все личико…
— Скандал, Петя! Если и дальше так пойдет, как бы под старость в грудное дитю не превратиться…
С утра — разъезды по частям. Карбышев восхищался пехотой и артиллерией.
— Когда-то Гинденбург говорил: русская пехота и русская артиллерия — суд божий! А теперь…
Водитель давал ход, и машина, «клюнув», уверенно шла вверх по крутому подъему.
На левом фланге линии Маннергейма саперы готовили сеть траншей для исходных рубежей будущей атаки. Впереди лежало снежное поле в четыреста-пятьсот метров, — такое со всех сторон открытое поле, что идти по нему в атаку было невозможно. По ночам саперы выползали вперед с зарядами тола. Взорвав заряд, рыли траншею шагов за десять до воронки. И траншейная сетка быстро покрывала поле. Саперы постепенно подбирались почти вплотную к неприятельским заграждениям. Наколовшись на первый ряд проволоки, ложились животом кверху и работали ножницами. Прорезав несколько проходов, ползли дальше, к гранитным надолбам, и, подтянув за собой на салазках толовый груз, подкладывали под каждую надолбу по заряду.