— Да, главным образом о вас, — отвечал Карбышев, — ибо навязывать нашему народу, который крепнет и цветет, силы которого множатся и сказочно растут в огне и буре всяческих преодолений, — навязывать этому народу-богатырю, народу-победителю тенденции стратегического смирения в будущих военных испытаниях стало теперь вашей специальностью. Председатель Союзного Госплана Куйбышев составляет гигантские пятилетние народнохозяйственные планы, а вы… Ведь вы же знаете Куйбышева, вы только вспомните… Военная наука должна быть партийна, как и всякая другая наука…
Карбышеву неожиданно бросилась в глаза бледная одутловатость азанчеевского лица. «Что с ним?»
— Я не хочу ни говорить, ни думать ничего дурного, — сказал он, — может быть, это у вас просто от малокровия…
В зале засмеялись. Азанчеев встал со своего места.
— Ваши дурацкие шутки, товарищ Карбышев, останутся без моего ответа. А по существу… История мировой войны — это история перехода империалистической войны в войну гражданскую. Я это понимаю! нисколько не хуже вас. Но интересуюсь не этим…
— А чем же? — раздался из зала свежий, молодой голос.
— Для меня, как военного исследователя, история мировой войны есть прежде всего история непрерывного ухудшения и разложения пехоты…
— Пехоты? — воскликнул молодой голос. — Разложения? Да ведь пехота — это основная масса участников войны, это — рабочие и крестьяне. И они, по-вашему, разлагались?
— Конечно…
— Не то слово, товарищ Азанчеев! Вы говорите: «разлагались». А на самом деле, они организовывались, осознавая свои классовые интересы…
— Но ведь они же дошли до отказа воевать…
— То есть вы хотите сказать, что они «разложились» в высшей степени. А на самом деле они так хорошо организовались, что еще и повернули оружие против своих капиталистов и их правительств…
Молодой голос звучал все громче, отдавался в ушах людей, наполнявших зал, все звончей. Якимах шел по залу и говорил:
— А у вас получается, что наша великая революция всего лишь «бунт» разложившейся солдатской массы. Я молод, своими ушами не слышал, но знаю, что это самое еще Керенский говорил!
— Позвольте! Позвольте! — тяжко отдуваясь, свистел смертельно бледный Азанчеев. — Позвольте же! Я совершенно согласен, что мировая война разрушила старое военное искусство буржуазии и создала основания… уф! пхе!.. основания… нового искусства империализма…
— И больше ничего?
— А что еще?
Якимах уже вышел на передний край зала и стоял теперь лицом к публике, взволнованный, разгоряченный, подкрепляя выразительность своих слов короткими, быстрыми жестами. У него были прямые, широкие плечи, железные руки с ровными блестящими ногтями и стройные сильные ноги. Большой, крутоголовый, с запавшими вглубь острыми глазами, он, как и прежде, оставался крикуном. И по мере того, как бурная весна его жизни начинала переходить в лето — жаркое, деятельное, изобильное, — все меньше понимал он спокойное отношение к делу. Карбышев смотрел на него с восхищением.
— Что же еще?
— А то, что на полях сражений мировой войны, в тылу этих сражений, в схватках ожесточенной классовой борьбы возникли основания для другого, для нового военного искусства, — для военного искусства революции. Если вы не сознаете, товарищ Азанчеев, неизбежности революционного преобразования военного искусства, не видите, как оно превращается в советское, сталинское, военное искусство, то откажитесь же от работы в этой области. Мы не можем вам разрешить заниматься подделками…
— Что?.. — взвизгнул Азанчеев. — Я требую…
Якимах, вероятно, не слышал, а если и слышал, то во внимание не принял. Он продолжал говорить, и мягкая коричневатость, окружавшая его живые, упрямые глаза, делала их еще больше, глубже и живее.
— …Подделками. Нельзя, чтобы под маркой борьбы за освобождение нашего мышления из плена буржуазных доктрин нам подсовывали подлинные концентраты буржуазных военных теорий эпохи империализма. Теории эти отражают в себе все характерные черты противоречий действительности, в которой отживает свой век империализм. Мы ничего не желаем заимствовать из практики кризисов, фашизма, социал-патриотизма, — не хотим! И вам, товарищ Азанчеев, не позволим проповедывать эту зловредную дребедень!
Последние слова Якимаха слились с шумом, вдруг разбежавшимся по залу. Шум быстро поднялся, но еще быстрее улегся. И тогда пронзительный голос Азанчеева ворвался в тишину.
— Говорю и буду говорить! — кричал он. — Это мое единственное, беспощадное и вместе с тем великое право. Нет, вы не заставите меня молчать…
И он действительно говорил — много, долго, с неудержимой экспрессией. Но так скучно и нудно, как если бы кто-то взял да и вырвал из него жало.
* * *
Бледнозолотистый свет осени играл за окном. Тонкий переплет рамы длинными и косыми прямоугольниками вырисовывался на гладком полу. Седой профессор, с желтым от страха лицом, оглядываясь, говорил Карбышеву:
— Да, да… факт! Я сам читал приказ. Азанчеев уволен из академии. Факт.
Профессор оглянулся и припал губами к карбышевскому уху.
— Дело… Что за дело?.. И Лабунский — тоже… И… И…
Карбышев смотрел в окно на осеннее, светлое небо и думал. Потом невесело улыбнулся.
— Что делать, Иван Иваныч? Всему бывает конец. Два конца — только у колбасы. И никак нельзя терпеть, чтобы на фундаменте, который построен для храма, стоял… трактир!..
Когда стало известно, в чем именно заключалось «дело», Иван Иваныч снова прилип к Карбышеву.
— Реставрация капитализма… Интервенция… Вредительство… Как же это они, а? Да что же это они, а?
Теперь Карбышев уже не улыбался.
— Шкуру с живого медведя вздумали делить мерзавцы!..
* * *
Четвертого ноября тридцатого года приказом по академии за № 215 был подведен итог прошлому. В приказе отмечалась неудовлетворительность научно-исследовательской работы в академии. Кафедры до сих пор все еще не приобрели значения научно-исследовательских коллективов. Этого никак не хотели допустить прежние руководители кафедр. Находя для себя невозможным вести научную работу в коллективе, они монополизировали за собой персональное право «вещать»…
Приказ выделял из общей картины две кафедры — авиации и военно-инженерного дела. Проблемы, которые принимались этими кафедрами на разработку, были актуальны и важны с точки зрения совершенствования боевой мощи Красной Армии. В частности, кафедра военно-инженерного дела много занималась вопросами службы заграждения. Она сумела своевременно и верно определить основное в тех изменениях, которые вносит в военное искусство непрерывно развивающаяся техника.
* * *
Дома, трубы, деревья плавали в алом свете утра, прикрытые синим облаком туманных курений, — как хорошо! Машина мчалась вдоль набережной. Закраины Москва-реки мертво спали в хрустальном гробу, но середина еще дышала дымными полыньями. Полнеба пылало холодным золотом. Лиловые и сизые тени вытягивались по белой земле. Климент Ефремович Ворошилов ехал в академию, чтобы поздравить ее с только что полученным наименованием «Краснознаменной». Ему предстояло выступить с небольшой речью на торжественном внутриакадемическом заседании. И, поглядывая из окна машины на декабрьский московский пейзаж, он обдумывал сейчас эту свою речь. Его простое, русское, всем советским людям превосходно известное лицо было серьезно. Он делал зарубку в памяти: «Карбышев, Карбышев…»
После заседания Ворошилов подошел к Карбышеву, взглянул на него быстро, но пристально и сказал:
— Благодарю вас за верность, добросовестность, честность и талант!
Глава тридцать четвертая
В марте тридцать первого года вышла в свет «Саперная таблица» Карбышева с подзаголовком «Графический упрощенный метод расчета оборонительных работ». Это была маленькая карманная книжечка. Содержание ее распадалось на пять разделов: