— Я оставил себе крылья, — промолвил Иоганнес.
— Знаю.
— Никогда в жизни не видел ничего красивее. Ты согласна?
Эльвира промолчала.
— Я начал собирать коллекцию, — продолжал Иоганнес, судорожно глотая суп между предложениями, чуть ли не захлебываясь словами, и тем не менее говоря монотонно и мерно, как метроном. — Мне нравится трогать перья. И то, как они растут… Понимаешь? Одно перышко под другим… все в рядок… а когда их расправишь, из них получается отличный веер, точь-в-точь как у испанских дам в журнале… как у испанской танцовщицы в руках…
— Прекрати!
— Что?
— Прекрати, я сказала!
— Что прекратить?
— Болтать! Трепать языком. Ты говоришь чудовищные вещи.
— Почему чудовищные? Ничего страшного в этом нет. Посмотри! Посмотри, Эльвира! Повернись ко мне и посмотри. У меня есть еще одна.
Сестра в ужасе повернулась..
Иоганнес сидел с непроницаемым. лицом. Тарелка пуста, ложка лежит рядом — а в руке недавно убитая птица.
Эльвира уставилась на него.
Без сомнения, он безумен.
Она протянула руку, взяла птицу- это был молоденький голубок — и спокойно сказала Иоганнесу:
— Я сохраню для тебя эту птичку. Хорошо? Ты же не можешь взять ее с собой в школу! Мальчишки все равно отберут ее у тебя.
Он ничего не ответил.
Когда брат ушел, Эльвира сунула голубя в печку и сожгла. В пять часов, к возвращению Иоганнеса, фрау Эда была уже дома — вместе с врачом из клиники Бюргхольцли. У тротуара стоял знаменитый желтый фургон, который увез Иоганнеса прочь.
Спустя три года Иоганнес Кесслер был признан здоровым.
Из больничной палаты Бюргхольцли вышел молодой человек, чья склонность к насилию превратилась в полную противоположность. Трепетная нежность по отношению к собратьям-пациентам не только снискала ему уважение больных, но и вызвала интерес персонала.
Когда Кесслеру предложили пройти курс обучения на санитара, он с благодарностью согласился. В клинике ему было спокойнее всего, и хотя по совету врачей он вернулся домой к матери и сестре, Иоганнес по-прежнему чувствовал, что настоящий его дом здесь, в Бюргхольцли.
Возможно, отчасти это объяснялось провалами в памяти о жизни до клиники. Целые годы вспорхнули и улетели из его сознания, включая те дни, когда он убивал птиц. От мании Кесслера остался лишь неистребимый восторг перед красотой летающих созданий.
Крылья. Все, что имеет крылья. Сам образ крыльев. Мир Кесслера расцветал всеми красками, становясь волшебным благодаря полету птиц, бабочек и — что самое изумительное! — ангелов.
13
Через два дня после того как Пилигрима положили в изолятор, Юнг встретился с леди Куотермэн в ресторане отеля «Бор-о-Лак».
Там был оркестр. Пальмы. Сводчатый потолок и окна высотой в двенадцать футов, из которых открывался вид на озеро и горы.
Юнг и раньше частенько обедал в отеле. Именно здесь, и только здесь, можно было увидеть все богатые и знатные семейства, приезжавшие в Цюрих навестить родственников или друзей, лечившихся в клинике.
На заре их дружбы, до того, как между ними начались трения, Фрейд нередко сиживал вместе с ним в одном из укромных уголков, излагая свои взгляды на предмет шизофрении и вознося Юнгa до небес за исследование этой опасной болезни.
Слова «эта опасная болезнь» стали для Юнга своего рода заклинанием, почти мантрой. Они всегда ассоциировались у него с голосом Фрейда. Невозможно было более точно и кратко дать определение шизофрении. По сути, раздвоение личности-:это сознание, преданное вышедшими из-под контроля образами и вынужденное подчиняться приказам незнакомцев, которые отказываются себя назвать.
— Насколько я понимаю, доктор Юнг, вы считаете, что мой друг мистер Пилигрим страдает именно этим заболеванием. Я права?
Сибил Куотермэн сидела с Юнгом за столом, «стоявшим — как он напишет потом в своих заметках — в центре подмостков», напротив того угла, где они когда-то обедали с Фрейдом. Одета леди Куотермэн была исключительно в фиолетовые тона с синими оттенками и небольшую шляпку, на сей раз без вуали. Кроме того, на ней были темные очки, вызывавшие любопытство других посетителей.
— У меня глаза не выносят зимнего света, — объяснила Сибил, — хотя я люблю его. Зимний свет — такая прелесть! Я не нахожу слов, чтобы сказать, как он действует на меня, доктор Юнг. Быть может, больше всего подходит слово «бодряще». А может, «живительно» или «целебно». Хотя ни одно из них не выражает всей сути целиком. Мне кажется, зимой в нас что-то умирает. Нам словно бы самой природой предназначено впадать, как медведям, в зимнюю спячку. Но здесь… Все эти окна, и снег, и свет, который я обожаю… Они заряжают энергией. К вечеру у меня наверняка разболятся глаза, и я уйду в затемненную комнату. И тем не менее я его боготворю. Свет.
— Я тоже страстный его поклонник, — откликнулся Юнг.
— А вот мистер Пилигрим — дитя тьмы.
Юнг откинулся на спинку кресла. Слова леди Куотермэн явились для него загадкой. Их можно было трактовать по-разному. Сам сатана — либо поклонник сатаны? Вряд ли она имела это в виду, хотя Юнг, сын сурового церковного пастора, не мог отогнать от себя этот образ. И все же проблема Пилигрима не имела никакого отношения к сатане. Дитя тьмы — да, но ни в коем случае не зла. Он был слишком скорбен душою, слишком несчастен, чтобы вмещать в себя зло.
— Вы не объясните мне, мадам, что значит «дитя тьмы»? — робко улыбнувшись, поинтересовался Юнг.
— Попробую, если смогу, — ответила Сибил. И, подумав, добавила: — Вам рассказывали, как и когда я познакомилась с мистером Пилигримом?
— Да. Под деревом, когда вам была двенадцать, а ему — восемнадцать.
— Совершенно верно. Говоря о тьме, я имею в виду время до нашей встречи. Восемнадцать лет, о которых ничего не известно. Он утверждает, что жил все эти годы — если жил вообще — во мгле. В тумане. Как-то он назвал это постоянными сумерками. А сумерки, в сущности, та же тьма.
— А его семья?
— Он говорил о родителях — о матери и отце — и каком-то смутном детстве. Но без подробностей. Для Пилигрима все это было «впрошлом».
— В прошлом?
— Да. Насколько мне известно, с тех пор как я нашла его лежащим в саду, он ни разу не виделся с родными. И тем не менее он живет на деньги, полученные в наследство, причем деньги немалые. Он ни в чем не нуждается, хотя работой себя не перегружает. Сочинительство, конечно, тоже труд, однако его книги, пусть и выдающиеся, вряд ли дали бы ему возможность вести подобный образ жизни.
— И он ничего не рассказывал о своей загадочной семье?
— Абсолютно. Пилигрим упомянул однажды, что перед тем, как он проснулся под деревом в моем саду, ему снился очень важный сон. Но так и не рассказал, что ему снилось. Добавил только, что сон предварял возврат к сознанию. Это его собственные слова. В один прекрасный день он очнулся — и все.
— Понятно.
— Значит, вы полагаете, что мой друг… как это называется…шизофреник? Я правильно вас поняла? Вы действительно так думаете?
— Когда я ничего не знаю, леди Куотермэн, то ничего и не думаю, — с улыбкой откликнулся Юнг.
— Остроумно сказано, доктор. И все-таки вы уклоняетесь от ответа.
— Не намеренно, поверьте. Учтите, мадам, что я едва ознакомился с состоянием вашего друга.
— Это не состояние! — решительно заявила Сибил, положив нож слева от тарелки. — Его сломила не болезнь! Не болезнь!
Перекладывая вилку вправо, она с силой хлопнула ею по столу, словно поставила точку, хотя и не объяснила, что именно ее так раздосадовало.
Официант принес блюдо с устрицами. Они лежали на тарелке со льдом, украшенные ломтиками лимона и политые приправой из уксуса, прованского масла и пряностей.
— Вы их любите, доктор Юнг? Я могла бы питаться исключительно устрицами! — Сибил чуть придвинула тарелку к себе. — Если вы не начнете, я все съем сама.
— Надеюсь, что нет. Я к ним неравнодушен.