Может, он член какого-нибудь клуба или тайного общества? И ониузнают друг друга по этим знакам…
— Спасибо, Кесслер. Все это очень интересно.
— Да, сэр. Мистер Пилигрим вообще очень интересный человек. Не просто очередной лунатик. Вы понимаете?
— Прекрасно понимаю. Всего хорошего.
— Всего хорошего, доктор.
Когда Юнг ушел, закрыв за собой дверь, Кесслер вернулся к кровати, взял рубашку Пилигрима, расправил, как и раньше, рукава и поднял ее к солнечному свету, лившемуся через окно.
Значит, aнгелы пахнут лимонами? Ну-ну… Они пахнут лимонами, а в том месте, где у них прикрепляются крылья, Господь ставит отметину в виде бабочки — прямо между лопатками.
Он держал расправленные рукава и смотрел, как солнечный свет колеблется в складках. Складывал их — и расправлял. Складывал и расправлял — и снова складывал и расправлял в ангельском полете.
12
Кесслер жил со своей матерью и сестрой Эльвирой в высоком узком доме на полпути между клиникой и рекой Лиммат. Он был единственным сыном в семье, зато в ней было шесть дочерей, причем пять из них удачно вышли замуж. Шестую, Эльвиру, родители оставили при себе, чтобы она присматривала за ними до самой смерти — вела хозяйство, выполняла их поручения, а заодно воспитывала и растила малолетнего Иоганнеса Кесслера.
Они были бедны. Родители оба работали: Иоганнес-старший — на мельнице, фрау Эда — поварихой у адвоката герра Мюнстера, который, кстати, не был женат. Однако его холостяцкое положение никоим образом не угрожало репутации фрау Эды. Она не потерпела бы ни малейших намеков на заигрывание. Фрау Эда лелеяла честолюбивые планы насчет детей, и никакие скандалы не должны были омрачить их будущее. Ее дети выбьются в люди!
Главным достоянием детей было ее собственное приданое — дом, в котором они жили, подарок покойного отца фрау Эды. Если бы не дом, стоявший в центре района, где обитали представители среднего класса; им пришлось бы поселиться в предместье, среди бедноты, ютившейся в лачугах и многоквартирных халупах между мельницами и фабриками. Именно туда Иоганнес-старший отправлялся каждое утро — и оттуда возвращался поздно вечером.
Самым ранним воспоминанием Кесслера-младшего был образ отца: как он сидел, вымотанный до предела, и глядел пустыми глазами поверх тарелки с супом, ничего не говоря, лишь поднося ложку ко рту и опуская вниз, пока она не начинала скрести по дну. Тогда Эльвира вынимала ложку у него из руки и совала вместо нее вилку. Далее следовали сосиски, капуста и картошка, которые отец съедал так же машинально, прихлебывая светлое пиво и отламывая кусочки хлеба.
Keсслер-младший тем временем сидел на высоком детском стульчике, колупаясь в пюре из тех же продуктов, что подавали каждый вечер отцу: либо сосиски, капуста и картошка, либо картошка, сосиски и капуста. Это было их единственное меню, хотя Эльвира, надо отдать ей должное, старалась разнообразить способ готовки — то варила эти нехитрые продукты, то жарила их, то тушила.
Иоганнес видел отца по-своему: два черных глаза, две черные ноздри и зияющий рот на мучнистом лице под шевелюрой, темной там, где ее прикрывала кепка, и выгоревшей в остальных местах. Сутулые плечи, локти на столе, скупые, почти механические движения. 3аводная кукла-папа в человеческий рост, сидящая посреди своего выводка, чей завод кончался прямо на глазах у детей. И когда он кончался, кукла каждый вечер просто сидела, пока вокруг нее убирали тарелки, ножи, вилки и ложки, а потом вставала и шла в постель. Никто не разговаривал. Никогда. Это был дом бесконечной усталости и тишины.
Фрау Эда приходила домой после того, как Иоганнеса укладывали спать. Мать он видел только по утрам — с того же наблюдательного пункта, то есть со своего стульчика, — когда она допивала последнюю чашечку кофе, опускала засученные рукава, надевала пальто и исчезала из поля зрения в чужом доме, где проводила дни на чужой кухне.
Когда Иоганнесу исполнилось шесть, рукав отца попал в мельничное колесо, а поскольку рядом никого не было и никто ему не помог, его протащило через зубцы и размололо до смерти. В то время мальчику все эти подробности не рассказывали, ему лишь объяснили, что отец их покинул и больше не вернется.
Позже, в школе, он узнал правду от ученика постарше, чей отец также работал на мельнице. Юный Кесслер очень долго не говорил ни матери, ни сестрам, что все знает. Когда ему стукнуло одиннадцать — а может, двенадцать, — он начал задавать вопросы, которые раньше не приходили ему в голову. Куда и когда ушел отец? И почему он ушел один, если мог взять нас с собой? И почему он никогда нам не писал? Почему он так и не вернулся?
Ответы на эти вопросы всегда были одинаковыми. Он ушел к своим родителям… то есть уехал к братьям в Аргентину… у него не было денег, чтобы взять нас с собой… в Южной Америке нет почты…
Одна ложь дополняла другую. Мать Иоганнеса уже оплакала мужа и успокоилась. Лгать было легче — к тому же она сама отчасти верила своим словам. Порой она представляла себе, как ее муж живет в Аргентине. Вызывала в памяти образы его братьев и в их компании заново переживала те солнечные дни, когда они с мужем были молоды и беззаботны. Сказать, что он умер, означало сделать шаг навстречу собственной смерти, а к этому фрау Эда была не готова. Даже когда Иоганнесу исполнилось шестнадцать, она все еще не называла себя вдовой.
Что касается Эльвиры, она радовалась смерти отца. Бремя забот о нем истощило ее силы. Когда он погиб, ей было всего четырнадцать лет, но уже с девяти она обеспечивала весь быт — готовила, стирала, грела воду для ванной, бегала за покупками, не получая взамен ни крупицы благодарности за свои труды. Не то чтобы она ненавидела отца. Это было бы несправедливо, поскольку она прекрасно понимала причины его бедности. В мире, где они обитали, было так трудно найти работу и за нее так мало платили… И тем не менее она радовалась, что отца не стало. Теперь ей приходилось заботиться только о собственном выживании да о брате, поскольку мать они видели настолько редко, что ее как бы и не существовало.
У фрау Эдды была клетка с зябликами, которые пели ей по утрам, прежде чем она уходила из дома исполнять свои обязанности на кухне герра Мюнстера. Каждый день начинался с того, что она снимала с клетки покрывало, и кончался тем, что покрывало возвращалось на место.
Однажды, когда Иоганнесу шел шестнадцатый год, фрау Эда вернулась из дома адвоката и обнаружила, что клетка пуста.
Допрос Эльвиры и Иоганнеса не дал никаких результатов. Оба уверяли, что понятия не имеют, каким образом птицы умудрились улететь.
Через два дня Эльвира вытащила ящик в шкафу Иоганнеса, чтобы положить туда выстиранные рубашки. В ящике лежали крылья зябликов.
Охваченная ужасом, Эльвира села на кровать брата. Часы пробили полдень. Скоро он вернется из школы и захочет есть.
Она встала, задвинула ящик и пошла вниз.
Пока Иоганнес сидел за столом, нагнувшись над тарелкой с супом, Эльвира не спускала с него глаз и думала, до чего же он стал похож на отца: то же самое молчание, та же скрытность, ни слова, ни взгляда — только медленное утоление голода и жажды.
— Ты знаешь, что сталось с мамиными зябликами? — спросила она его, придвинув стул и усевшись прямо напротив брата.
— Нет. А ты?
— Думаю, что да.
— Правда? И куда они делись?
— Мне кажется, ты убил их.
Он замер — всего на миг. Пустая ложка застыла над тарелкой. Потом Иоганнес посмотрел на сестру, чуть сощурил глаза и ответил совершенно бесстрастным тоном:
— Ну да. Позавчера.
После чего спокойно продолжил хлебать суп. Хлюпающие звуки…
— Ты скажешь ей?
— Нет. Конечно, нет.
— Я должен сам ей сказать?
— Нет. Мы просто скажем ей: они нас покинули. Она поймет. Эльвира встала и отвернулась от брата. Она хотела уйти из комнаты, но не могла. Ей было так страшно, что она застыла на месте, не в силах пошевелиться.