Но, впрочем, это были мои последние спокойные часы. Последние, потому что скорость моей жизни все время увеличивалась, и я начал чувствовать себя очень плохо.
Примерно в девятнадцать минут девятого я заметил, что все, что в поселке двигалось, стало двигаться еще медленнее. Это означало, что я сам начал жить быстрее.
Воздух как будто бы еще сгустился, при ходьбе все труднее было преодолевать его пассивное сопротивление. Вода из отвернутого крана уже не вытекала, а росла стеклянной сосулькой. Эту сосульку можно было отламывать, в руке она долго оставалась плотной, как желе, и только позже начинала растекаться по ладони.
Мне все время было жарко, и постепенно я начал потеть. Пока я двигался, пот моментально высыхал у меня на лице и на теле. Но стоило мне остановиться, как меня сразу всего облепляло таким же желе, каким сделалась вода, но только очень неприятным.
Все это можно было бы терпеть, но меня стала мучить постоянная жажда. Я все время хотел пить, а вода текла из крана слишком медленно для меня. На свое счастье я еще раньше догадался отвернуть кран в ванне, но за несколько моих часов вода только покрыла дно. Я знал, что мне ее надолго не хватит, и старался ограничиваться тем, что мог добыть из крана.
Удивительно, что мне тогда не пришло в голову, что я могу где-нибудь в другом коттедже найти полный чайник или даже полное ведро. Мне почему-то казалось, что кран на кухне и кран в ванной — единственные источники, где можно получить воду.
Потом к жажде прибавился голод. Я уже раньше говорил, что нам с Жоржем хотелось есть относительно чаще, чем в обычной жизни. Наверное, мы отдавали слишком много энергии при движении. Теперь же я почти ее переставая жевал и все равно никак не мог насытиться.
А с пищей было трудно. Из ларька мне удавалось принести только три кирпичика хлеба и пару банок консервов — то есть то, что можно было взять в руки. Чемоданы я не мог использовать потому, что у них отрывались ручки, как только я за них брался, а от вещмешка остались клочья, когда я попробовал снять его с вешалки в передней. (Вообще, чем скорее я жил и двигался, тем непрочнее становились вещи.)
Но трех кирпичиков хлеба и банки бычков в томате мне хватало лишь на три-четыре часа, а затем снова надо было идти в ларек.
Я никогда раньше не испытывал такого острого, гложущего чувства голода — даже во время ленинградской блокады.
Самым ужасным было то, что я голодал с полным ртом. Жевал и чувствовал, что мне все равно не хватает, что пища не насыщает меня.
Потом голод отступил перед жарой.
Моя скорость все увеличивалась, поселок застыл совсем неподвижно. Сын Юшковых, приготовившийся делать зарядку, стоял, как статуя.
Воздух сгустился до состояния желе. Чтобы идти, мне нужно было совершать руками плавательные движения, иначе я не мог преодолеть его плотную стену.
Было трудно дышать, сердце постоянно стучало, как после бега на стометровку.
Но самым страшным все-таки была жара. Пока я лежал не двигаясь, мне было просто жарко, но стоило поднять руку, как ее тотчас оплескивало, как кипятком. Каждое движение обжигало, и, если мне нужно было сделать несколько шагов в сгустившемся воздухе, мне казалось, что я иду через раскаленный самум пустыни.
Я мог бы все время лежать, если бы меня не мучили голод и жажда.
Но вода была дома, в ванне, а пища — в ларьке.
В этом состоянии я несколько раз вспоминал о Жорже. Неужели и он испытывает такие же страдания?
Помню, что в восемь часов двадцать две минуты я пошел в ларек.
Мне не хватит красок, чтобы описать это путешествие.
Когда я выбрался из дома, мне показалось, что, если я пойду через наш сад не по тропинке, а по траве, мне не будет так жарко. Глупо, конечно, потому что я никуда не мог укрыться от этой жары. Она была во мне, в чудовищной скорости моих движений, которые мне самому представлялись чрезвычайно медленными.
Я был обнажен до пояса, и это еще усугубляло беду. Сначала мне пришло в голову, что я локтями должен закрыть грудь, а ладонями лицо. Но оказалось, что, не помогая себе руками, я не могу пробиться через плотный воздух.
От жары я несколько раз терял сознание. Все вокруг делалось красным, потом бледнело и заволакивалось серой дымкой. Затем я снова приходил в себя и продолжал путь.
Наверное, три часа я шел до ларька.
Продавец стоял в странной позе. На его усатом лице была написана злоба. В руке он держал большой нож для мяса, которым замахнулся на полку, где стояли консервы.
По всей вероятности он увидел, как банки бычков в томате и тресковой печени исчезают одна за другой, и решил перерубить пополам невидимого вора.
Было удивительно, что его не столько поразил сам факт этого чуда, сколько заботило наказать похитителя и прекратить утечку товара.
Пока его большой нож опускался бы, я успел бы вынести весь магазин. Впрочем, не успел бы.
Странно, но постепенно моя сила превратилась в бессилие.
Сорок или пятьдесят часов назад, когда мы шли с Жорой в Глушково, мне казалось, что мы чуть ли не всемогущи. Дерево ломалось в наших руках без всякого сопротивления; нам, например, ничего не стоило бы согнуть в пальцах подкову.
Но теперь, с еще большим увеличением скорости жизни и скорости наших движений, непрочность вещей обернулась другой стороной. Я ничего не мог взять, все ломалось, крошилось, расползалось у меня под руками. Я был бессилен от чрезмерности своей силы.
Я не мог уже взять с собой даже кирпичик хлеба. С таким же успехом я пытался бы унести большой сгусток водяной пены с волны.
Хлеб расползался, как только я до него дотрагивался, и его нельзя было поднять с прилавка.
Некоторое время я стоял рядом с продавцом — он оставался таким же неподвижным — и ел хлеб горстями. Мне уже опять очень хотелось пить. Позади ларька была колонка, но пока, я открутил бы кран, начал качать и дождался воды, прошло бы два-три моих часа. Кроме того, я боялся отломать вентиль крана неосторожным движением.
Затем я взял в руки по банке консервов и побрел назад.
Я сразу перешел на свою сторону улицы, потому что этот переход был для меня самой трудной частью пути. Я боялся, что упаду и не встану, а возле забора чувствовал себя увереннее.
Проходя мимо дома Моховых, я бросил взгляд в раскрытое окно кабинета. Андрей и Валя стояли рядом и смотрели на стол. Наверное, ждали моего очередного появления.
У меня в ушах колоколом отдавался стук сердца, и при каждом движении оглушал пронзительный свист. От страшной жажды пересохло во рту, и весь поселок то краснел, то бледнел в глазах.
Помню, с какой тоской я смотрел на своего друга. Он ничем не мог помочь мне, если бы и знал о моих мученьях. Никто из людей не мог мне помочь.
А в поселке все жило прежней мирной жизнью. Было раннее воскресное утро, люди собирались на пляж, на озера. Никто, кроме Андрея с Валей, не видел меня, и никто не знал о трагедии, которая развертывалась здесь.
Дома я съел консервы, жесть резал ас: — ножом, как бумага, — напился и сделал запись в дневнике.
«То же число, 25 минут 5 секунд девятого.
По-видимому, скорость жизни у меня в 900 раз превышает нормальную. Может быть, и больше.
От шоссе по направлению к станции идут мужчина и женщина с большим красным чемоданом. Когда они дойдут до моей калитки, я уже умру».
После этого я забрался в ванну и, лежа на животе, с яростным наслаждением стал поедать густое желе — воду.
Я ждал смерти. Мне было только очень жаль, что я не сам сознательно пошел а такой опыт, что эта неведомая сила случайно захватила именно меня.
Помню, что мне в голову вдруг пришли строчки из Лермонтова:
Под снегом холодным России,
Под знойным песком пирамид…
Может быть, оттого, что меня палила эта страшная жара, я терял сознание и держался за эти стихи, как утопающий за соломинку.