Он кивнул, промолвив некое нечленораздельное «ао». Затем, помолчав, спросил:
– Ты рыбу-то ловить умеешь?
– Да, у меня и снасти с собой.
– Видел. Вот и попробуй.
Я был рад оказаться ему полезным. Вытащил свои крючки, лески и легкое складное удилище, сделанное под руководством Чамри и состоявшее из нескольких идеально соединяющихся друг с другом отрезков. Никакой наживки
Аммеда мне не предложил, а у меня ничего не было, кроме нескольких желудей в кармане. Я нацепил на крючок самый червивый из них и, чувствуя себя полным дураком, уселся, свесив ноги за борт. К моему удивлению, уже через минуту у меня клюнуло, и я вытащил какую-то очень хорошенькую красноватую рыбку.
Аммеда выпотрошил ее изящным ножиком весьма опасного вида, соскоблил с нее чешую и разрезал на куски; затем вытащил из мешочка, висевшего у него на поясе, какую-то бутылочку, чем-то побрызгал из этой бутылочки на рыбу и предложил мне попробовать. Я никогда прежде не ел сырой рыбы, однако откусил без колебаний. Рыба была очень нежной и чуть сладковатой, а приправа, которой воспользовался Аммеда, оказалась попросту диким хреном. Острый вкус хрена заставил меня вспомнить, как год назад мы с Чамри Берном копали эти корешки близ лагеря Лесных Братьев.
Мой второй желудь на крючке тоже не задержался. Аммеда, выложив рыбьи потроха на каком-то листке, очень похожем на бумагу, протянул их мне и предложил использовать в качестве наживки. Вскоре я поймал еще две красные рыбки, и мы их тоже съели, приправляя диким хреном.
– Эти рыбки и других рыб тоже едят, – заметил Аммеда. – Едят себе подобных, как и люди.
– Похоже, они вообще все что угодно едят, – сказал я. – Как и я.
Каждый раз, испытывая голод, я с тоской вспоминаю ту замечательную кашу из пшеничных зерен, какую варили в Аркаманте, густую, с привкусом орехов, приправленную маслом и сушеными оливками. Я и тогда сразу же ее вспомнил, хотя без особой тоски, поскольку в желудке у меня находилось уже фунта полтора вкусной рыбы. Взошедшее солнце приятно пригревало мне спину. Маленькие волны лизали борта лодки. Впереди и повсюду вокруг нас расстилалась сверкающая поверхность вод, на которой тут и там виднелись зеленые пятнышки – тростниковые островки. Сытый и согревшийся, я улегся на спину на дне лодки и уснул.
До самого вечера мы шли под парусом вдоль берега какого-то озера странной вытянутой формы. А на следующий день, когда берега озера стали как бы сближаться друг с другом, образуя некий пролив или канал, мы попали в настоящий лабиринт проток и проливов, отделенных друг от друга высоченными тростниками и каким-то кустарником, растущим прямо в воде. Эти полосы серебристо-синей воды то расширялись, то сужались, точно коридоры с бледно-зелеными и буровато-коричневыми стенами, и были настолько похожи друг на друга, что я даже спросил Аммеду, как это он умудряется находить дорогу в этом невероятном водном лабиринте, и он ответил:
– А мне птицы подсказывают.
Сотни крошечных птичек порхали над зарослями кустарника; над головой пролетали утки, гуси и крупные серебристо-серые цапли; небольшие белые журавли бродили у кромки тростниковых островков. К некоторым из журавлей Аммеда обращался с неким подобием приветствия, произнося странное слово или имя: Хасса.
Он больше не задал мне ни одного вопроса о моей прошлой жизни, удовлетворившись, видимо, тем, что я рассказал в тот, самый первый, вечер, и о себе тоже ничего не рассказывал. Никакого недружелюбия я в этом не чувствовал; просто, по-моему, он был очень молчаливым по характеру.
Солнце весь день сияло в безоблачном небе, а ночью ему на смену выплыла ущербная луна. Я смотрел на летние созвездия, которыми так часто любовался на ферме Венте, наблюдая, как они всходят и плавно скользят по темному небосводу. Днем я ловил рыбу или просто грелся на солнышке и смотрел на кажущиеся абсолютно одинаковыми и все же чем-то незаметно отличающиеся друг от друга полосы чистой воды, на заросли тростника, на синее небо. Аммеда сидел на руле, направляя лодку. Домик под палубой оказался почти доверху забит неким грузом; в основном кипами какой-то очень похожей на бумагу ткани; в одних кипах она была потоньше, в других потолще, но и та и другая были очень прочными. Аммеда сказал мне, что это ткань из тростникового волокна; вообще же в этих краях из расщепленных стеблей тростника делали, по-моему, все – от мисок и тарелок до одежды и домов. Из южных и западных болот, где эту замечательную ткань в основном и делали, Аммеда возил ее в другие части своей страны, и люди с удовольствием ее покупали или на что-то обменивали. Подобный обмен зачастую приводил к тому, что жилище Аммеды оказывалось забитым всякими странными и случайными вещами – горшками, сковородками, сандалиями, очень хорошенькими плетеными поясами и накидками, глиняными кувшинами с маслом и невероятным количеством связок дикого хрена. Я догадался, что он либо сам всем этим пользуется, либо, если захочет, старается побыстрее распродать. Вырученные деньги – четвертаки, бронзовые «полуорлы», а также несколько серебряных монет – он складывал в бронзовую плошку, стоявшую в уголке, даже не пытаясь где-то их припрятать. И это, и поведение тех, с кем я в первый же вечер познакомился в Шеше, заставило меня думать, что люди на Болотах подозрительностью совсем не страдают и ничего не боятся – ни чужаков, ни друг друга.
Я знал, я даже слишком хорошо знал свою врожденную склонность чрезмерно доверять людям. Интересно, думал я, а это вообще свойство моей расы, вроде темной кожи и длинного носа с горбинкой? Ведь прежде моя излишняя доверчивость часто приводила к тому, что я, позволив другим предать меня, невольно и сам предавал совершенно невинных людей. И теперь я очень надеялся, что наконец-то попал именно туда, куда мне и было нужно: к таким людям, которые, как и я, на доверие отвечают доверием.
У меня хватало времени на подобные размышления, да и на мысли о прошлом тоже. В те долгие, полные солнечного света дни, проведенные на воде, я мог спокойно оглянуться назад и подумать. Но стоило мне подумать о том времени, что я прожил в Сердце Леса, как в ушах моих начинал звучать голос Барны, его глубокий сочный бас, заглушающий все прочие звуки и мысли; Барна снова и снова что-то рассказывал мне, что-то объяснял, на чем-то настаивал… и сейчас эта благословенная тишина вокруг, это молчание болот и молчание моего нынешнего спутника казались мне неким освобождением от тяжкого бремени и приносили необычайное облегчение.
В последний вечер моего путешествия с Аммедой я, весь день просидев с удочкой, показал ему свой улов, а он растопил «плиту» – большой керамический горшок, набитый углем и накрытый решеткой, который он установил под защитой «дома». Увидев, что я за ним наблюдаю, он сказал:
– Знаешь, у меня ведь деревни нет.
Я не совсем понял, что именно он хотел этим сказать и почему сказал так, и просто кивнул, ожидая какого-то продолжения, но он больше ничего не прибавил. Обрызгав рыбу маслом, он слегка посолил и быстро зажарил на решетке. Получилось очень вкусно. А когда мы наелись, Аммеда принес глиняный кувшин, две чашки и налил нам того, что называл «вином из рисовой травы», напитка прозрачного и весьма крепкого. Мы сидели на корме и пили вино, а лодка медленно плыла по широкой протоке. Аммеда даже не пытался поймать ветер, лишь время от времени чуть поправлял руль, чтобы не сойти с курса. Ясные сине-зелено-бронзовые сумерки окутали воду и тростники. На западном краю небосклона, дрожа, точно капля воды, повисла вечерняя звезда.
– Сидою, – сказал Аммеда, – живут у самой границы, потому туда время от времени охотники за рабами и являются. Может, ты как раз из этих мест родом. Смотри, если хочешь, оставайся пока со мной. Оглядись. А не то я через пару месяцев буду назад возвращаться и снова мимо этих берегов проплыву. Если тебе здесь не понравится, могу тебя с собой прихватить. – И, помолчав, он прибавил: – Всегда хотел иметь спутника-рыбака.
Так он, как всегда лаконично, дал мне понять, что будет очень рад, если я все же захочу к нему присоединиться.