Ее волосы пахли яблочным шампунем. От пережитого и еще длящегося испуга Ирина была растерянной и непривычно мягкой, от обычной ее напряженности не осталось и следа. Кажется, впервые она никуда не торопилась.
Мы не спали почти всю ночь. Она заснула уже под утро, я лежал рядом, понимая, что так привык быть в своей кровати и в своей комнате один, что с нею мне не уснуть. Но мне было хорошо и спокойно. Я поднялся, вышел на кухню, зажег плиту и поставил чайник на газ. От усталости тело было легким и каждое действие доставляло непривычное наслаждение, как будто в присутствии спящей Ирины все было иным, чем всегда: шаги босыми ногами по полу, сквозняк, тепло от горящей конфорки. Я двигался осторожно, боясь разбудить ее, стараясь, чтобы каждый неизбежный звук – скрип паркета, шорох спички о коробок, шум воды из крана – раздавался как можно тише. Иринин сон был, как тонкий лед, готовый треснуть от одного моего неловкого шага, по которому я перемещался, прислушиваясь к любому скрипу под ногой. Из окна сильно сквозило, и я накрыл ее еще одним одеялом.
Начинало светать, но солнце еще не появилось, и раннее утро походило на пасмурный, странно безлюдный день. На улице за окном не было никого, кроме ветра в кронах. В темной шевелящейся листве было примерно поровну зеленого и желтого. Осень была временем, в котором хотелось спрятаться от времени – укрыться за деревьями маскировочной окраски и переждать. В доме напротив на одном из нижних этажей зажглось окно, его резкий свет прошел сквозь подвижную массу листвы.
Выпив стакан чаю, я вернулся в комнату. Ирина по-прежнему спала.
Я впервые рассматривал ее лицо спящим, опустошенным и замкнутым сном, и его вид внушал мне чувство покоя, как будто не я оберегал ее сон, а, наоборот, она, вытянувшись во сне, как часовой, хранила меня. Мне никогда не было так спокойно с ней, как сейчас, когда она была свободна от своих неизменных спешки, тревоги, страха перед одиночеством и прочих страхов.
Разглядывая ее и свои вещи на круглой табуретке у постели, я почувствовал, как, теснясь, жмутся друг к другу телефон, будильник, карандаш, стакан с водой, Иринины полупрозрачные колготки, пачка сигарет и косметичка. Шнур телефонной трубки, уже не умещаясь, свешивался вниз – в пропасть. Ощущение уюта в моей комнате под охраной Ирининого сна было острым, почти пронзительным.
Это ощущение возникает всегда на границе двух миров, малого и большого, у того, кто выглядывает из первого во второй. Уют – это чувство зрителя, и оно невозможно без наличия рядом с малым миром, сжатым иногда до размеров тела самого наблюдающего, выделенного из окружения, как это было, например, со мной в вагоне метро, большого мира, даже если пока это только темное движение листвы за окном. И чем резче разница между двумя мирами, чем ненадежнее граница, тем острее чувство уюта, тем туже сжимается оно внутри, как готовая лопнуть часовая пружина.
В реальном присутствии смерти вся жизнь должна показаться маленькой, способной уместиться в ладонях, со всеми прошедшими событиями, жмущимися друг к другу, – пронзительно уютной.
Иринины губы зашевелились, она произнесла: "Не я… это не я
…" Наверное, ей опять снился Некрич, и она оправдывалась, что невиновна в его гибели. Мне стало жалко оставлять ее одну во сне. Я лег рядом, взял ее за руку. Не просыпаясь, Ирина повернулась на бок, губы ее уткнулись мне в плечо. Она глубоко дышала через нос, и мое тело, постепенно становясь невесомым, раскачивалось на приливах и отливах ее дыхания.
Услышав шаги в прихожей, я вспомнил, что Ирина выходила курить на лестничную клетку и, наверное, оставила дверь незапертой. Я знал, кто это, раньше, чем открыл глаза. Гурий был не один, вместе с ним в комнату вошли стриженный наголо с царапинами на подбородке и лысом черепе, продавший Некричу пистолет, и еще один, со свернутым набок носом. Гурий был в том же белом плаще, что и обычно. Несколько секунд он молча смотрел на меня и спящую с раскрытым ртом Ирину, потом сделал знак рукой, чтоб я поднимался. Стриженый кинул мне мои брюки со спинки стула. Я стал одеваться под их взглядами, запутался в штанах, потом никак не мог найти носок. Ступая по полу в одном носке, я заглядывал под кровать и под шкаф, разыскивая второй, и отчаянно думал: может быть, если он не найдется, они меня отпустят? Они почти не разговаривали между собой, очевидно, не желая будить Ирину.
Кое-как одевшись, я заметил, что криво застегнул рубаху, начал застегивать по новой и бросил. Мои пальцы стали какими-то тупыми. Тип со свернутым носом подтолкнул меня к дверям, я хотел в последний раз оглянуться на Ирину, но не решился. Молча мы вышли из квартиры, спустились по лестнице и сели в стоявшую у подъезда машину.
Машина была иномаркой и шла необыкновенно плавно; если бы не мелькание за окном, на которое я почти не обращал внимания, движения было бы вообще незаметно. Мы ехали через центр, точнее определить я не пытался. На улицах было много народа, в одном месте пришлось проезжать через разрозненную толпу, идущую прямо по проезжей части, мы проплыли сквозь нее, и я не разглядел ни одного лица, в другом месте улица была перекрыта цепью людей в форме. Мы свернули в направлении объезда, и здесь стоявший у обочины гаишник сделал нам знак остановиться. Стриженый вопросительно поглядел на Гурия, тот кивнул, сидевший рядом со мной тип со свернутым носом положил руку мне на колено. Машина затормозила, в открытое окошко передней двери просунулась ожидающая рука гаишника. Стриженый вложил в нее водительское удостоверение.
" Сейчас или уже никогда ",- подумал я и, кажется, сказал вслух что-то вроде: "Сейчас, сейчас, одну минуту… " – дернул за ручку двери и открыл ее. Державший меня не решился применить силу на глазах у милиционера, я вырвал колено из его пальцев и выскочил. Шаг из машины я делал как шаг в никуда, в пропасть.
Захлопнул дверцу, не оглядываясь, дошел до угла ближайшего дома, свернув за него, пустился бегом. Остановился в конце переулка, чтобы отдышаться, и, оглянувшись, увидел въезжающую в него машину со стриженым за рулем.
Я думал, что бежал долго и успел оторваться далеко, но машина была совсем рядом. Тогда я заскочил в узкую темную щель между стенами двух полуразрушенных домов, заваленную до высоты второго этажа горой рухляди и строительного мусора. Поднимаясь по грудам мусора все выше, я ждал, что сейчас в меня будут стрелять, и именно это ожидание придавало смелости, когда я переходил по гнилым доскам, перешагивал через провалы, наступал на прогибающиеся под ногой листы фанеры. Оно помогало мне сохранить равновесие на узких ребрах бетонных плит и не разбиться, когда, перебравшись через вершину мусорной горы, я прыгал, спускаясь, с одной плиты на другую. Страх заменил мне мой никуда не годный вестибулярный аппарат и сгущал вокруг меня воздух при прыжке.
Среди выброшенных вещей я заметил тахту из кабинета некричева отца, на которой мы когда-то лежали с Ириной. Может быть, Гурий выкинул ее сюда после ремонта, а может, это была другая тахта, точно такая же. Так или иначе она показалась настолько знакомой, что захотелось спрятаться за ней, забиться, сжаться и, сидя на корточках, обняв руками колени, выжидать, оглохнув от стука собственного сердца, – вдруг да пройдут мимо, не заметив. Но, оглянувшись на карабкающегося за мной Гурия и двух других, я не решился, почувствовав, что нужно как можно скорее выбираться из этой щели, слишком подходящей для того, чтобы стать моей могилой. Кругом было еще много старых предметов мебели, похожих на вещи из некричевой квартиры, которыми погнушался Лепнинский, разломанных на части или перевернутых вверх ногами, но я не успел как следует рассмотреть их. Мне было не до того. Выйдя из щели, я оказался на площади перед метро "Киевская". Свалка громоздилась темной горой у меня за спиной, оглянувшись, я не сумел разглядеть между стенами домов ничего, кроме приближающегося белого пятна плаща Гурия.
На площади у метро было почти пусто, зато в вестибюле станции неожиданно оказалось битком народу, и я почувствовал себя спокойнее. Но когда протолкался к контролеру и протянул ему проездной, мои преследователи – мне это было видно через головы