Повсюду лепнина, позолота и мозаики, и люстры гигантские проплывают… Постепенно я понял, конечно, что это и есть то секретное метро, про которое во всех газетах писали, та самая кремлевская линия… Ты что, ни разу не читал, что ли? Ах да, я забыл, ты же газет не читаешь…
Я слушал Некрича молча, ничем не выражая недоверия, но и молчание мое он воспринимал так, точно я ему не верю. Уже одно мое присутствие в качестве слушателя лишало его убедительности, заставляло чувствовать недостаточность своих слов и форсировать интонацию рассказа. Некрич не мог не смотреть на себя моими глазами.
– А зря, между прочим, сейчас такое время, что газеты читать надо! Ведь каждый дурак уже знает, что секретное метро существует, мало кому только известно, где они, эти закрытые станции, и сколько их. Может быть, их больше, чем открытых! Я видел множество станций, даже со счета сбился! Я видел там конные статуи главнокомандующих, огромные, по крайней мере в полторы натуральных величины, наподобие статуй венецианских дожей, барельефы и фризы, куда там Пергамскому алтарю… А, да что тебе рассказывать…
Некрич ошибался, полагая, что я ему не верю. То, что он говорил, казалось мне, естественно, малоправдоподобным, но ненамного менее правдоподобным всего остального, происходящего с ним.
Неправдоподобность путешествия по секретной линии метро как нельзя лучше подходила к его собственной, давно привычной мне неправдоподобности и, как минус на минус дает при умножении плюс, обретала самодостаточную убедительность, наподобие неопровержимой убедительности сна, не зависящую от того, верю я
Некричу или нет. Как бы там ни было, он сидел передо мной, хотя мы с Ириной уже с ним попрощались, и, доедая ее пирожные, с кремом у рта доказывал мне то, что ни в каких доказательствах – постольку, поскольку речь шла о нем – не нуждалось.
– Пойми наконец, что у всего на свете есть своя изнанка! Как оборотной стороной действительности является сон, а театральной сцены – весь театр за кулисами, точно так же и изнанкой метро, которое само по себе есть подземная изнанка города, является секретное метро. И все, что случается на лицевой, общедоступной стороне, определяется происходящим на оборотной. Думать, будто что-то здесь может случиться само по себе, – все равно что считать, будто спектакль на самом деле возникает на сцене прямо на глазах у зрителей!
– Ты зря тратишь красноречие, я и так тебе верю.
– А мне плевать, веришь ты мне или нет! – окрысился Некрич. -
Как будто это что-нибудь меняет!
"Еще как меняет, – подумал я.- Ты так преувеличиваешь значение изнанки действительности, потому что тебе не хватает своей собственной. Ты хочешь, чтобы знание о секретном метро заменило тебе ее, чтобы оно заполнило твое всегда пустующее второе дно.
Но это удастся лишь в том случае, если я тебе до конца поверю ".
Вслух я спросил только:
– Каким же образом, если не секрет, ты оттуда выбрался?
– Самым что ни на есть обыкновенным. Сошел на одной из станций, поднялся по эскалатору, очутился внутри вестибюля с проходной на выходе. Офицер на проходной так на меня бдительно смотрел, что я уже думал, сейчас остановит. Но обошлось. Вышел на улицу из обычнейшего на вид здания в районе проспекта Мира, глядя со стороны, никогда не догадаешься, что в нем вход в метро. Когда дверь за мной закрылась, сначала обрадовался, конечно, что все позади, а потом даже жаль стало, что больше никогда туда не попасть. Хотя кто знает…
– Что день грядущий нам готовит…
– День грядущий грядет! – сказал Некрич, отправляя в рот последнее пирожное. – Я это там, под землей, с особой ясностью почувствовал. По лицам, по их сосредоточенности, скупости жестов, по глазам, ко всему уже готовым и знающим все наперед, по отрывочным репликам, доносившимся до меня сквозь гул, главное, по самому этому гулу! Это ведь он мне во сне слышался, я тебе, помнится, рассказывал, как он меня по ночам будил! Я теперь понимаю, что всегда его за прочими звуками различал, не догадывался только, откуда он берется. Сейчас-то мне наконец ясно, что это и было секретное метро, – я его всю жизнь предчувствовал! Вероятно, оно неподалеку от моей старой квартиры пролегает, может быть, даже прямо под ней, поэтому и стекла у нас по ночам всегда так тревожно дрожали. День грядет неумолимо, и те, кому надо, я думаю, его уже с точностью назвать могли бы.
Осталось совсем немного, вот увидишь, всего ничего… Который, кстати говоря, час?
– Девять. А что? Торопишься?
– Включи телевизор, давай новости посмотрим.
– Ты теперь, значит, тоже без новостей жить не можешь, – сказал я, вспомнив Иннокентия Львовича.
Программа " Время" только что началась, диктор говорил о поисках путей примирения в конфликте между президентом и парламентом.
Православная церковь предложила свое посредничество, было принято решение о переговорах в Свято-Даниловом монастыре. Меня мало интересовала эта затянувшаяся история, и, почти не слушая, я наблюдал за Некричем. Он глядел на экран, улыбаясь в телевизионном свете, зубы его поблескивали в полуоткрытом рту.
Облику Некрича секретное метро добавляло новую фиктивную глубину, наподобие бесконечной прямой перспективы на плоскости холста. Он представлял теперь здесь, на лицевой стороне действительности, эту потустороннюю засекреченную пустоту у нас под ногами, стал ее полномочным посланником. Он оставался, конечно, тем же человеком с двойным дном, каким был и раньше, но его второе дно углубилось и расширилось до теряющихся в подземной тьме размеров секретного метро, расходящихся в разные стороны черных тоннелей, гулких безымянных станций, оставаясь при этом по-прежнему пустым.
Ирине я о том, что Некрич жив, говорить не стал. Сначала меня сильно тянуло за язык, особенно когда она вновь начинала о том, как он снится ей и зовет к себе, но я твердо решил выждать: она так крепко вбила себе в голову, будто любила его, что известие о том, что он цел и невредим, не могло не изменить наших отношений. Некрич ведь собирался после продажи квартиры уехать из России и ждал теперь только, когда будут готовы документы. Если б его план с отъездом удался, я был бы рад и за него, и за себя. Получив его письмо откуда-нибудь из Германии, а еще лучше из Новой Зеландии, я непременно показал бы его
Ирине, чтоб зря по нему не убивалась.
Однажды она приехала ко мне без звонка, взволнованная больше обычного, с влажными, потемневшими волосами, хотя стоял сухой солнечный день, один из первых дней октября. В некричевой квартире отключили воду, и она ходила мыться в сауну. Там было много женщин, молодых и пожилых, и они говорили только о двух вещах: о политике и о смерти.
– Представляешь, – рассказывала мне Ирина с расширенными от испуга глазами, – две тетки едва не подрались из-за того, кто лучше: Ельцин или Хасбулатов! Все между собой переругались, одни за Ельцина, другие против. Я у одной мыло попросила, мое смылилось, а она мне в ответ: "Ты за президента или за парламент? " Все распаренные, красные, кричат, друг друга не слушают. А про смерть, наоборот, очень спокойно разговаривали, как о самом обычном деле, на этом все и помирились. Так спокойно, что мне жутко сделалось. Говорили, как лучше умирать, от какой болезни, случаи разные вспоминали, кому повезло во сне душу отдать, а кто годами мучился… Одна совсем еще не старая женщина, но очень полная, вот с такими боками – Ирина показала руками, – сказала, что это большое счастье – умереть легко и быстро. И мне тогда так жить захотелось, ты даже вообразить себе не можешь, до чего сильно мне вдруг захотелось! – Закусив нижнюю губу, Ирина обняла меня и дальше говорила мне на ухо шепотом: -
Я взяла и приехала к тебе, хотя должна была сегодня вечером
Гурия не то в Ростов, не то в Тамбов провожать, не помню даже толком куда… А я все равно к тебе приехала… Ну похвали меня, скажи, что я хорошо сделала.
– Ты не боишься?
– Не-а. Все равно он раньше, чем завтра вечером, оттуда не вернется, а уж до тех пор я какое-нибудь объяснение придумаю. Он в этот свой Саратов на упаковочную фабрику едет: ему там треугольные пакеты пообещали, в которых раньше, в советское время, молоко продавали, помнишь? У них каким-то чудом сохранились. Зато я теперь на всю ночь могу у тебя остаться.