Старик исподлобья смотрел на меня как на подозреваемого, с которым он может сделать всё что угодно:
– Рекомендую отобразить мою судьбу самым положительным примером.
Народ меня не любит, потому что не понимает, что ему без меня нельзя. Я – Гладкий!.. – последнюю фразу он произнес громко и настойчиво. – Я – машина народной судьбы!
Затем Григорий Абакумыч почти мгновенно исчез из сада, будто испарился.
Вернувшись в дом, я лег в постель и заснул под монотонное журчание приемника.
Мне снилась помещица Блоха в расписном народном сарафане и вышитом платке – розовощекая девка, совсем не больная, с веснушками на полной груди. Она прислала мне письмо по электронной почте, но файл никак не хотел открываться – вместо букв выскакивали непонятные знаки, запечатлевшие каким-то образом прошлое нашего края.
Утром меня растолкала мать:
– Стриж под поезд бросился!
– Как бросился?
– Так…
Гладкий явился на место происшествия по собственной инициативе, зафиксировал в неофициальном протоколе факт о наручных часах: Стриж зачем-то и положил на траву среди засохших ягод “Победу” с выцветшим циферблатом, затем бросил на траву белую рубашку – символ юности 60-х.
С высоты железнодорожной насыпи он мог видеть в окне своего дома лампочку, которую оставил включенной. Так во все времена смотрели во тьму беглые рабы, знавшие, что от погони им не уйти и пустыню, расстилающуюся перед ними, не преодолеть. Над заревом поселка возникал в темноте сладострастный яд власти, ее неискоренимое высокомерие. А теперь он, Стриж, остановившийся возле холодных, тускло сверкающих рельсов, сам над собою власть.
“Отец! – мог воскликнуть он напоследок, и, наверное, сам удивился ничтожности своего голоса. Темнота молчала, стрекотали кузнечики. -
Спаси меня, отец!”
Нет ответа. Вспыхнул прожектор тепловоза – он был еще далеко, и в то же время стремительно приближался. Возникла сначала точка, затем громыхающая фигура состава. Стриж лег в траву, чтобы машинист его не заметил, кожу холодила роса. Блестело стеклышко часов, лежащих рядом с рубашкой.
Медленно ползли в гору вагоны. Стриж нырнул всем телом под колеса, как в воду, его всосал ветер движения состава. Будто не он сам бросился, а все получилось само собой. В следующий миг он ощутил, как силен поезд, на котором собирался ехать в недосягаемый
Ленинград. Что-то лязгнуло в последний звон ночи, тяжесть накатившего колеса оказалось мгновенной, разбросались на винтики горячие механизмы века, звезды легли на шпалы, пахнущие полынью и мазутом.
НАЦИОНАЛЬНАЯ ИДЕЯ
На следующий день хоронили Стрижа, как и его мать, – за счет сельсовета.
Прохор Самсонович неожиданно явился на похороны, надев по такому случаю темный, в полоску костюм – тот самый, про который старушки говорили, что он уже старый, на голове помятая шляпа, зато начистил до блеска ботинки.
– Признал Первый сына-то, хоть мертвого, но признал!.. – перешептывались меж собой старушки.
Старик шел вслед за процессией, а когда наступил момент прощания, скромно отошел в тень черемухи.
Марфа тут же начала к нему придираться:
– Сказал бы хоть словечко, папаша! Привык доклады читать по бумажке, а как сын помер, так он молчит, гада советская!..
Прохор Самсонович машинально вышел вперед, встал в позу произношения речи.
– Да, я сегодня хороню его. Поверьте, люди, я не знал прежде, что он мой родной сын…
Все слушали его, с покорным напряжением вытянув шеи, уверенные в том, что бывший Первый всегда говорит особенные слова.
– Прощай, сын, и вы, люди, меня простите!..
Он с трудом наклонился над гробом, поцеловал покойника в синее обезображенное лицо, прикрытое марлей. Несколько старушек вразнобой всхлипнули. Они с одобрением смотрели на Прохора Самсоновича. Пусть он ни разу не перекрестился, зато плачет по-настоящему.
Мужики заколотили крышку, опустили гроб в могилу. Все начали бросать туда горстями глину. Старик тоже шагнул к яме, крошки из-под его штиблет с шорохом посыпались вниз. Он вдруг заскользил, мы с Левой успели схватить его под руки.
На поминки Прохор Самсонович не пошел, хотя старушки настойчиво и наперебой его приглашали, он для них по-прежнему оставался самым главным на свете начальником. Прямо с кладбища старик, покачиваясь, словно пьяный, побрел домой.
Аксинья, распоряжавшаяся похоронами, зазвала меня и Леву помянуть
“раба божьего Василия” в теперь уже ничейный низкий домик, построенный, наверное, еще до революции, вросший нижними венцами в землю.
За столом, уставленным скромной закуской и выпивкой, приобретенной соседями вскладчину, возникло тихое оживление. Старушки вспоминали, какой Вася был добрый, как он любил свою мать. Нам с Левой подливали магазинной водочки, накладывали в тарелки блины, теплые котлеты. И сами не забывали пропустить очередную стопку.
Мне странно было смотреть на старух, я думал, что скоро Майя сделается одной из них. Память в неуместный момент дотошно воспроизводила уголки Майиного тела, рыжие волоски в ложбинке белого живота.
Поминальной выпивки нам с Левой оказалось мало, и по пути в редакцию купили бутылку водки: поминать так поминать! Редактора Бадикова в редакции не было, его опять вызвали на какое-то совещание.
– Я в своих романах создал новый российский эпос, идеологически оправданный… – объяснял Лева. Его постепенно развозило. – Эта вещь по своему духовному воздействию будет похожа на компьютерную программу, ее можно будет продать потребителям, клянусь надоями и привесами!.. А все эти Стрижи, Вадимы, бывшие Первые – они слишком приземлены, нет в них романтического духа. Они испортили остаток прошлого века, и нечего о них художественно помнить.
– В чем же заключается твоя “национальная” идея”? – спросил я.
– Не иронизируй. Под знаменем “национальной идеи” мои романы обязательно пробьются в печать. Я пока еще не знаю, что она конкретно собой представляет, эта идея, но я заранее расставлю смысловые вехи, по которым она должна идти вперед: гуманизм, демократия плюс…
– Социализм, прорвавшийся “из-под глыб”! – в шутку добавил я.
– Опять ты со своим неуместным юмором? – Мой коллега сердито взглянул на меня.
– Надеюсь, Вадим опубликует твои вещи, он интересуется всякими там
“духовными прорывами” и “национальными проектами”, они ему нужны для оправдания собственной деятельности. – Я старался обнадежить Леву, чтобы он перестал плакать.
– Почему же тогда Прохор Самсонович не верит, что нынешние богачи будут жертвовать деньги на непонятную идею? – Лева шмыгнул покрасневшим от волнения носом, внимательно взглянул на меня.
– Потому что он прожил жизнь и знает людей, в частности своего сына.
– Вадим предлагает признать советское прошлое! – Лева по-пьяному надул губы. – Но разве можно его оправдать, это прошлое?
– Признать тот факт, что оно существовало, придется… – Я люблю иногда подразнить людей, которые, по словам апостола, “надмеваются тленным своим умом”. – Никто не сможет опровергнуть тот факт, что оно, советское прошлое, было на самом деле.
– Не согласен! – вскричал он. – Все мое детдомовское нутро против этого категорически протестует. Здесь более уместны слова Шекспира:
“Погублен век, будь проклят он!”
– Но это не значит, что мы должны отшвырнуть неудавшийся век, как тряпку. Мы с тобой жили в том веке пусть маленькими, но личностями.
– Да, “человек”, “личность” – понятия именно и только советские.
Стриж был на суде личностью, он смог взять на себя чужое преступление.
– Но почему же он не смог жить дальше? – спросил я, наливая по второй, чтобы сбить азарт спора.
– Ох уж эти милые, добрые, несчастные советские негодяи!.. – пьяно пролепетал Лева. – Стриж узнал, что он брат Вадима во время совместного купания в пруду. Известие потрясло его, хотя он и не подал виду. Еще до суда родственное чувство подсказало ему, что он выручает не какого-то стилягу, но родного брата.