Литмир - Электронная Библиотека

И, мелко засмеявшись, старик канул в темноту, весь в прозрачном белом облаке, как куклуксклановец с картинки, и перед ним столбы и кусты то вспыхивали ярко, то бледнели.

5

Я побрел прочь из родной деревни.

Выйдя на бугор, куда подныривал асфальт со стороны березового леса, остановился, едва одолевая мокрый встречный ветер. Прощай, малая родина? Прощай, отец?

А я сам – кто я теперь? За что должен ответить, за какие хотя бы собственные обещания? А ты многим, многим обещал… если не всемирного счастья, то уж маленького – несомненно…

Ноги несли меня сквозь непогоду, а в душе, словно гармонь, разворачивалась и рыдала прожитая жизнь. Я отца своего недопонимал, недооценил при жизни. Он часто казался мне косолап и смешон в своих сапогах, которые не сменит на ботинки, даже когда мы шли в сельский клуб посмотреть кино. В шахматы играл плохо – подолгу задумывался о чем-то другом. И на рыбалке, в те редкие случаи времен моего детства, когда я уговаривал его пойти на озера, он, бывало, закинув крючок с червячком меж камышей, сидел, блаженно закрыв глаза, и не обращал внимания, спокойно ли лежит поплавок либо исчез с зеркальной поверхности воды…

– Папа!.. – бесился я. – Ты чего же?!. Может быть, там жерех был?!

А он, как-то растерянно улыбаясь, разглядывал синекрылую стрекозу на истлевшей от зноя ромашке. Или завертывал из клочка газеты самокрутку с вонючим, убийственным самосадом, хотя какие-то начальники привезли ему ко дню рождения "Герцеговину Флор" – сладко пахнущая коробка так и лежит дома, возле маминого одеколона "Кармен".

Каким-то нелепым он мне порой казался, примитивным. Все мои вдохновенные разговоры о космических полетах, о "черных дырах" и потоках нейтрино сводил к агрономии, к прорастанию злака.

– Скажи-ка, – буркал он, показывая вынутое из кармана зернышко ржи или пшеницы, – сколько урожаев нужно снять начиная с этого, чтобы ты не смог поднять?

Я отмахивался, я знал его любимую притчу про умножение: если зерно даст колос, а в колосе хотя бы десять зерен, то десять зерен дадут потом сто зерен, а сто дадут… Мне это было скучно. Дожидаться, пока вырастет центнер хлеба – а его уж точно мне не поднять, – это сколько же надо лет?! Облысеешь в ожидании!

И лысый мой отец, не дождавшись ответа, засыпал на траве, усеянной белесыми пульками гусей и обломками засохлых коровьих говёшек…

Я брел, и останавливался, и снова тащился, хлюпая ботинками по выпуклому гладкому шоссе. Никто не обгонял меня – ни грузовая машина, ни маленькая. В такую пору все сидят дома…

Хоть бы сова пролетела, в глаза мне светлыми глазищами глянула… словно это глаза отца. Но глаза отца спят под землей.

Временами дождь обрывался, будто его струи ветром завязывало в неопадающие жгуты, и тогда среди туч даже звезда зеленая проскакивала. И я вдруг понимал, как одинок теперь в огромном, по-прежнему непостижимом для моего ума космосе…

Выйдя из леса, я вновь остановился – словно от удара в грудь. Я увидел в ночной тьме едва различимые поля… черные скирды…

Вспомнил: а я ведь уже когда-то ходил пешком все двадцать верст от нашей деревни до маленькой сельской столицы! И прошел их тоже – по воле отца.

Это случилось, когда, приехав на побывку, спросил у него (мы сидели, распаренные, в бане, в дальнем конце огорода):

– А почему немцы хоть и проиграли, а живут лучше нас? – Я перед этим впервые побывал за границей, в ГДР. – Прямо фантастика, папа, как живут. Может быть, надо было нам проиграть? Вместо того чтобы тридцать лет голодать и ходить в обносках.

Отец сидел возле полка, на нижней скамейке, и странным взглядом смотрел на меня. До сих пор вижу его мокрого, плешивого, с исхудалыми темными руками на коленях, с чуть отвисшим дряблым животом. Пальцы ног, алые от болезни, в тазу с водой. Мне показалось, отец сейчас наотмашь ударит меня. А он скривил лицо и, что-то прорычав, отвернулся.

– Уходи, – донеслось до меня. – Пошел немедленно! Уезжай. И машину тебе не дам. Иди пешком!

Обычно он договаривался с водителем какого-нибудь грузовика, если тому надо было по делу в ту же сторону, а раза два и персональную свою легковушку с брезентовым верхом, пропыленную в полях, выделял, чтобы сыночек добрался до райцентра, откуда курносый автобус увезет его до речного порта.

Помню, я пролепетал, сутулясь под низким потолком, под мутной лампочкой, забранной в проволочную сетку:

– Папа, ну я же не всерьез… Я же…

– Уходи!.. – захрипел он. – Или я кипятком из тебя красного коммуниста сделаю! Если ты так ненавидишь свою родину!

– Папа, – захныкал я, испугавшись за его сердце, – что же, и вопросы нельзя задавать?!

Он схватил веник и замахнулся, а я, отступая по склизкому полу к двери и проехав пятками вперед, грохнулся – очень больно – хребтом о тазик. (До сих пор у меня на спине шрам.)

Отец сидел набычась, смотрел мимо меня. Мне показалось, он плакал.

В предбаннике я быстро оделся, прошел в избу, простился с мамой (она не поняла, куда я тороплюсь) и, схватив свой иностранный кейс, побрел в ночь по дороге к нашей деревенской столице.

Я понимал, что отец прав. Я ревел, кулаками утирая слезы. Я просил у него прощения. Но – не вернулся. Топал по вязкой черной дороге – куда хуже была дорожка, чем нынче…

И вот я снова иду пешком вдоль этих полей и снова – по воле отца.

Только на этот раз он не за спиной моей, а впереди, ждет меня под рябинкой, на краю маленького городка.

Прости, папа. Юность умеет задавать ужасные вопросы. А отвечать на них приходится ей же, но только пользы от этих ответов никакой…

Я нагнулся, сорвал черный уцелевший колос. Земля, кормилица наша, скоро уснет под снегом…

Когда-то и я, как все школьники нашего села, работал на току, перелопачивал зерно, не давая ему тлеть. Голодные, мы падали на жаркие кучи, словно на нечто живое, хватали горстями и жевали, выдувая смешные пузыри.

Мать рассказала, что в свой последний год жизни отец угрюмо молчал.

Целыми днями. Нет, не травил душу водкой. Просто молчал. Слова не произнес…

Утром, в сплошном белесом тумане, я добрался наконец пешком до районного центра, где над крышами теперь мерцает золоченый крест восстановленной церкви (раньше в храме грохотала машинно-тракторная станция) и сияет чуть левее, немного поближе, полумесяц новой мечети.

Мокрый, без сил, миновал я куцый памятник Ленину (стоит с кепкой в кулаке и отбитым ухом), постучался в дом приезжих:

– Место найдется?

Недоспавшая тетенька в белом халате сладостно зевала и улыбалась.

Место нашлось. Мне она выделила комнатку с одной койкой и тумбочкой.

Немедленно раздевшись, я лег в ледяные, но чистые простыни с печатями по углам и улетел в прошлое.

БРАТЬЯ-ПАСЕЧНИКИ

Их было два брата-близнеца – Тимур и Васил. Позже на русский манер их стали местные начальники называть Тима и Вася, хотя им, и Тиме и

Васе, прошедшим Великую Отечественную войну, было уж за сорок.

Я с ними познакомился еще школьником, а подружился, когда наезжал на лето из города к родителям в начале шестидесятых студентом физмата, а затем и новоявленным инженером с военного завода № 22.

Они, конечно, были похожи и лицами, и статью: мосластые, круглоголовые, лысоватые, с ленивыми, словно слипающимися от счастливой сонной жизни на природе рыжими веками. Да и уши у них были рыжие, и волосенки на затылке, и на руках рыже-золотистое волосье.

А вот глаза – пронзительно синие. Позже мать мне говорила, что не могут быть у татар очень уж синие глаза. Отец хмуро отмалчивался и лишь однажды зло крикнул:

– Могут, могут быть и у татар! И у башкир – вообще у всех!

– У башкир совсем другое дело, – начала было спорить с ним мать, надевая очки, обрадованная, что наш старый молчун встревает хоть в какой-то разговор.

16
{"b":"103385","o":1}