На следующий день, подходя ко входу на рынок, я увидел, что вокруг Фархата собралась куча народу. Сам он сидел в центре и размахивал руками, кричал, пел.
– Шири-и-ин! – услышал я его протяжный вой, он спрятал лицо в ладони и раскачивался уже тихо, подвывая: – Ин-ин-ин…»
И тут я увидел, вокруг чего толпился и на что глазел базарный народ. Меня передернуло. На земле лежали ноги в сапогах и галифе, из оборванных раструбов выглядывало что-то розовое, и рядом руки, несколько рук, корчащихся, вопрошающих, недоумевающих, они были белесые и окровавленные. Тут же несколько скрюченных пальцев, а вон уши, ноздри, тоже все в красном. Я отскочил, рвотный ком дернулся в горле.
– Да это ж из глины, чудак, – засмеялся рядом со мной носатый старик в кепке.
В это время толпа ахнула. Кто-то крикнул:
– Да прекратите вы это!
– Увести его надо, увести! – почти хором запричитали толстые торговки. Я обернулся. Фархат размахнулся и запустил в толпу какой-то скрюченной рукой, толпа опять ахнула, качнулась. Рыжий парень, весь в веснушках, выпрыгнул вперед и закричал:
– Держи его! – Но тут же попятился – Фархат потянулся за ногой.
«Когда это он успел наделать? Как смог притащить?» – думал я и стоял на месте. Не знаю, было ли мое промедление предательством.
Из-за спин быстро выскочила фархатова хозяйка. Она была черноброва, насуплена.
– Ну чего? Чего? – прогорланила она. Нагнулась и бережно прижала Фархата к груди. – Чего? – грозно проревела она, и толпа расступилась. хозяйка разогнулась и пошла с Фархатом вперед. Она тащила его, а он обвис в ее руках и прикрыл глаза.
Но на меня, на весь мир, на притихших людей, смотрел другой глаз. Он лежал на кошме укоризненный и влажный, в пять раз больше обычного, и казалось, сейчас моргнет ресницами растопыренными. Он смотрел.
Мне, как и многим, стало не по себе, все стали расходиться, примолкшие. Я схватил тележку и потащил ее за Фархатом. Но глаз не отпускал, его взгляд висел передо мной. Я зажмурился и споткнулся.
– Черт тебя! – услышал я знакомый женский голос.
Мы уже пришли, я нагнал Фархата с хозяйкой, а как нагнал, и не заметил.
Она протянула одну руку, другой держа Фархата. Сказала с натугой:
– Давай… скорей!
Я отдал тележку. Лицо у нее было хмурое.
Они вошли в дом, а я остался стоять, глядя в полуподвальные окна, потом отошел в сторону, прислонился спиной к старому тополю. Вечерело. В полуподвальных окнах зажгли свет. Внезапно в доме что-то будто лопнуло, потом вылетело стекло, оно мягко приземлилось на мостовую и рассыпалось. Тотчас же еще какие-то удары, звон, крики. Затопали тяжело по лестнице, затем раздалось истошное: «А-а-а!» Что-то покатилось, опять разбилось. Я подскочил к двери, рванул ручку. Дверь не открылась, я наскочил на нее всем телом и стал биться, но кричать все равно боялся.
Тут дверь дернулась и ударила меня по лицу, я присел, меня сшибло. Кто-то перешагнул через голову. От одиночества боли, ее неразделенности захотелось впиться зубами в ненавистный этот сапог, перешагнувший через боль. Топот сапог удалялся, а я скулил.
В это время раздался знакомый вопль:
– Шир-рин, Шир-рин-ин-ин!
Дверь была открыта, внутри – темно. Я сначала пополз на звуки фархатовой песни. Потом присел и почему-то не пошел внутрь, а утер кровь и побрел домой.
Несколько дней после этого все улочки возле базарной площади кишмя кишели сплетнями.
– Марья Масимна, слыхали?
– Как не слышать.
– С ума сошла баба.
– И приняла?!
– Приняла, приняла.
– Во как!
– Павел уж на что мужчина справный.
– Говорят, и при деньгах был.
– Да пил, наверное.
– А тот тоже хорош! Пашка ему все: «Голубь, голубь». Вот те и голубь!
– Одно слово – коршун азиятский, увел бабу.
– Увел! Не смеши. Сама его в дом внесла, на руках втащила! Слыхала?
– Слышала, как не слышать.
Еще говорили, что дядя Паша избил Степаниду, то есть хозяйку фархатову. А еще говорили, что Степанида избила дядю Пашу. Много чего говорили.
Но я-то тогда вечером явственно слышал звук избиваемой глины, игрушек, копилок, статуэток и ваз, звук разбитого мастерства. Конец глиняной плоти.
Не знаю почему, но мне было стыдно всего этого. Неловко и боязно было снова увидеть Фархата.
И все-таки я его увидел. Ухоженным и чистым. Опять он сидел на старом своем месте. Вид у него был полусонный и умиротворенный.
– Алеша, ты где пропадал?! – вскрикнул он радостно и тут же покраснел: пропадал ведь он, а не я. – На вот тебе фаустника, – сказал он, – так ведь, кажется, вы его называете.
«Ты смотри, не такой уж он отдельный от всего, – подумал я, – и имя запомнил, и “фаустник”…»
Этот фаустник был новый, с усами, широкогрудый. Я хмыкнул и посмотрел на Фархата – какой-то он был юный, несмотря на морщины, седину. Взгляд его явственно говорил мне: «Да, ты угадал, это он». Фархат не отвел глаз. Я понял его.
На следующий день я убеждал Петьку Гребешка и всю базарную мальчишескую братию:
– Точно, посмотри на фаустника. Это он – шариков продавец. Ну?!
– А чё ты лезешь? – подозрительно спрашивал Гребешок. – Ну, ну… гну! А по сопатке?..
– Да брось ты, эта сволочь игрушки ходит у него бьет, глину ему не дает!
– Какое наше дело, – лениво отнекивался Петька.
Я вроде бы ничего не добился, однако после нашего разговора у дяди Паши постепенно перестали покупать прыгающие шарики на резинках. Такова была во всех нас ненависть к фаустнику, воспитанная Фархатом, что, когда этот его солдатик принял дяди-пашин облик, она перенеслась и на него. Ему теперь свистели вслед, кричали: «Каску надень, морда!»
Из веселого и добродушного дяденьки он превратился в дерганого, с подозрительным взглядом, быстрого и вороватого дядьку, пробегающего по дворам с ворохом нераспроданных игрушек. Вскоре он пропал куда-то – видимо, уехал из нашего города навсегда.
Я тоже уехал, но только на лето, к бабке в Белгородскую область. Уехал, не попрощавшись с Фархатом. Правда, там я извел свою бабку просьбами отвести меня на карьер, где добывают глину. Я понимал, как тяжело будет Фархату без дяди Паши, его киловатт, оплат и глины с керамического завода. Чувствовал я и еще что-то. Ведь я побывал все-таки у Фархата один раз. Комната его преобразилась, стала очень уютной: розовые обои, абажур. Мой друг прятал глаза, суетился и ни разу не попытался запеть – это был плохой признак.
Поэтому старый дедов вещмешок я приспособил для большущего куска глины. Мне удалось-таки его добыть, и, несмотря ни на что, я с ним не расстался за всю дорогу. Я представлял себе, как я спасаю Фархата своей глиной и как он делает меня своим учеником. Мечты мои кончились, лопнули разом.
– Явился! – заорала Степанида на меня. Она открыла дверь, как только я собрался постучать.
Я оглянулся, нет, это относилось ко мне, только ко мне.
На верхней губе Степаниды я заметил усики и яростные капельки пота. Губа эта дернулась и запрыгала вверх-вниз, вверх-вниз. Гневное лицо сморщилось, Степанида всхлипнула и заревела: «А-а-а! У-у-у!» Она взялась яростно и совсем по-детски тереть глаза кулаками, как будто целью задалась втереть их вглубь, до мозга. Она развернулась и пошла. «А-а-а! У-у-у!»
Я стоял. Она вернулась, махнула рукой:
– Пошли!
Сели на кухне. Спросила:
– Где был-то? – Опять махнула рукой, тяжелой, полновесной.
Я немного трусил, глаза прятал и заикался, отвечая, – кто ее знает, что ей в голову взбредет!
Но Степанида и не ждала ответа.
– Оставил его одного, бросил со мной бабой-дурой. Рази можно?!
Она сидела напротив меня за маленьким кухонным столиком, путалась пальцами в волосах на затылке, будто выдергивала оттуда шпильку.
– Некудыха твой друг безногий, – горестно покачала она головой, затылком, пальцами в волосах и опять завсхлипывала. Я глаз не поднимал, неловко было смотреть в ее большие мокрые глаза.
Она вздохнула и сказала: