Заговорил неожиданно интеллигентно, внятно, без южно-русского акцента: “Без сомнения, это грубая провокация или дезинформация, наводят тень на ясный день. Счеты сводят или глупая шутка. Никто и не слышал сроду о какой-то там внутренней службе”. Я нервно подхихикнул: “Да, да, конечно”.
За закрытым гробом шел чинный, благородный Борух Измайлович в непонятной старинной форме с ромбами в петлицах и с коллекцией всех орденов бывшего лагеря социализма, плывущей сквозь полдень на мощных грудях. Рядом Софьина дочка с жутким косящим глазом и коленями нимфетки-конфетки, вся в непонятной ухмылке.
Раздался рев, в толпу ворвался кадиллак, из его окон что-то брызнуло и ударило по гробу очередью, бронебойными. Вся толпа мигом рухнула, растекшись в пыли, как на учениях спецназа. Из кустов в ответ робко захлопали пистолетики. Кадиллак взорвался.
Над полегшими мужиками гордо пронеслась юная дева и припала к истерзанным останкам, осторожно-бережно оберегая поцелуями ее руки, ноги, сердце, скальп. Деву подняли с земли два белохалатника и отвели в подъехавший членовоз.
Мы с Саддамом стояли в стороне. Что-то прожужжало приветливо и распахнуто мне прямо в грудь и клюнуло под сердце. Такую тоску испытал я вдруг по Соньке…
Теперь – тот свет, откуда шлю всем огненный привет. Здесь я ее не встретил. Соня, Сонечка, Софьюшка, Софочка… София… И это худшее наказание.
ГЛИНЯНЫЕ ЧЕЛОВЕЧКИ
Рынки бывают разные. В нашем небольшом среднерусском городе сейчас новый рынок. И только коренной горожанин может показать, где был старый. В том месте нет уж ни лотков, ни навесов. Лежит посреди города пустая площадь и зияет своим асфальтом, трещинами его. Окружен бывший рынок глухими стенами складов, пакгаузов, а потому осенью наносит туда листьев, они бьются в слепые безоконные стены. И так до снега.
Снег выпадает там особенно тихо и ложится глубоким и затененным. Я прихожу и нарушаю одиночество снега. Он скрипит, и остаются следы.
Я живу неподалеку, но редко сюда захожу. Воздух над рыночной площадью живет еще голосами людей, которые, быть может, умерли. Их было много на базаре тогда, почти двадцать лет назад.
Старый Фархат и мы, живущие рядом с рынком мальчишки, были душой базара, а толстые торговки и старики колхозники – его плотью, живой и крикливой.
Не знаю, был ли таким уж старым Фархат. Нам, мальчишкам, живущим около рынка, он казался глубоким старцем, может, оттого, что волосы были как снег, а морщины – как трещины, казалось, солнечные лучи застревают в них, чтобы остаться. Тогда я и понял выражение: «Тень печали на лице».
Он сидел всегда в углу, около центрального рыночного входа. Рядом – чистильщик и точильщик. Крикливого точильщика сейчас нет уже, будки чистильщика тоже. И никто теперь не торгует игрушками. Раньше их продавал Фархат. Он делал набитые бумагой шарики на резинках, а разносил их по дворам, зазывая мальчишек, веселый толстый дяденька. Купить у него шарик за пять копеек было сущим удовольствием, такой он был веселый.
Сам Фархат не мог ходить по дворам, он ездил на низкой тележке: у него не было ног. Сидел он хмурый, и плечи были подняты, а голова втянута.
Еще он продавал игрушки, странные, из глины. Они были белые с пестрыми крапинками. Хозяйственные тети, продав что-нибудь на базаре, покупали у него копилки в виде рыбы, головы верблюда или такие странные изделия, которые я нигде потом не встречал, например громадный кулак, сжатый, жадный, а прорезь для денег – между пальцами.
Для нас, мальчишек, он делал глиняных солдатиков. В магазине купить такие было невозможно. У солдатиков Фархата были лица, осунувшиеся или, наоборот, толстые. Одни из них улыбались, другие скалили зубы, от боли или от злобы – не ясно. Тут был простор для фантазии, в этих солдатиков можно было играть, сочиняя им судьбы, видя характеры, игры в них не были кровопролитны, «убивать» их было жалко.
Но одна игрушка старого мастера никогда не жила долго. Это был солдат, стоящий на одном колене и целящийся из какой-то трубки с утолщением на конце. Лицо у него было мертвое, желтое, губы яркие, и изо рта торчал зуб, а из-под каски блестели глаза.
Фархат делал его всегда одинаково. Ребята прозвали его «фаустник», он долго не жил в наших играх, ему постоянно отламывали то руки, то ноги, чаще вместе с головой.
Для девочек была другая игрушка. Красавица с черными бровями и надписью на подоле длинного одеяния: «Ширин».
Я постоянно вертелся около Фархата, прятался где-нибудь за прилавком и оттуда наблюдал. Для меня он был фигурой загадочной и могущественной: как же – повелитель глины. Я ведь сам пробовал лепить из пластилина. А потом, я страшно боялся орлов, для меня в зоопарке не было зверя ужасней орла. Фархат же напоминал нахохлившуюся хищную птицу.
Однако постепенно я выполз из-за прилавка и перебрался поближе. Мне хотелось хоть раз услышать голос Фархата, напоминает он клекот или нет. Я теперь стоял где-нибудь неподалеку с безучастным видом, а сам прислушивался – вдруг заговорит. Однако он все делал молча.
Но однажды случилось невероятное. Грузная седая птица забила крыльями, заметались руки, схватывая то одну игрушку, то другую. Потом руки замерли и сдернули с головы тюбетейку, запихивая ее под тележку.
– Мальчик, мальчик!
Я сначала не понял, кто меня зовет. Голос был сдавленный, хриплый. Неужели Фархат? Я напрягся весь. Меня зовет. Заметил? Ругать будет? Родителям скажет? А что я такого сделал? Я попятился, пробормотав:
– Чего я такого сделал?
– Иди сюда, я тебе игрушки подарю, – Фархат сказал это гораздо тише, протягивая глиняную какую-то «штукенцию».
«Сейчас шарахнет меня ею по голове! Странный какой. Вдруг псих?!»
Однако он улыбнулся ласково, понимающе, и я сделал несколько несмелых шагов.
– Ну вот и хорошо, вот и хорошо, – расплылся он в улыбке и засуетился, перебирая игрушки руками.
– Хочешь, подарю, хочешь, подарю? – повторил он несколько раз. – Да ты садись, выбирай, вот так, – ободрял он меня, но сам был бледен, и губы дрожали.
Я оглянулся. «Чего он испугался так? – подумал я. – Аж вон вода какая-то выступила на подбородке». За моей спиной несколько человек в стеганых халатах и тюбетейках ходили от прилавка к прилавку, приценивались, разговаривали громко, гортанно. «Вот он – клекот», – подумал я. Фархат тоже глядел через мое плечо на них. Его напряженный взгляд как бы обмяк сразу: дернулись зрачки в сторону и потускнели.
– Мальчик, помоги мне собраться, – сказал он хрипло, так сказал, что я забыл и страх, и недоверие и стал помогать ему укладывать игрушки в вещмешок. – Помоги, пожалуйста, игрушки довезти, – попросил он и покатил вперед, отталкиваясь маленькими костыликами. Вещмешок горбатился за его спиной, как крылья, скомканные и усталые.
Жил он неподалеку от рынка, в полуподвальной комнате, большой и кособокой. Пока спускались в подвал – пахло овчиной, вчерашним супом, керосином и особым теплом устоявшегося коммунального быта, блошиным и пресным.
Я страшно удивился фархатовой комнате. Она была обклеена журнальными фотографиями всем известных картин. «Это сам Фархат клеил, – догадался я, – только там, где мог дотянуться». Репродукции кое-где пожелтели и были здорово засижены мухами.
– Мух много ничего, – сказал Фархат. – Садись.
Я огляделся: стулья, стол, верстак, все с подпиленными ножками; сел на маленький стульчик. Справа – лежанка, слева – верстак, заваленный бумажками, тут же – ножницы и несколько больших картонных ящиков.
– Сейчас чаю, – сказал Фархат и покатился на тележке куда-то в угол.
Мое внимание привлек странный железный ящик. Я пытался угадать, что это такое, и тут дверь за моей спиной распахнулась. Я невольно сжался, потому что в комнату вошел очень пьяный дяденька, он сразу весь закачался и рванул гармошку, висевшую на груди. Издав победный клич, из-за его спины выкатилась толстая, лохматая тетенька, у нее были широкие черные брови. Она сразу затопала по полу и закричала частушку.