– Фархатушка, голубь, – сказал дяденька с гармошкой, сделал шаг вперед и протянул потный стакан: видно, ему его передали сзади.
Фархат взял его, поднял руку со стаканом над головой, потом приложился к нему губами и медленно выпил. Тетенька топнула ногой, схватила Фархата за руки, стакан упал и покатился. Тетенька высоко задрала фархатовы руки, задергалась, затопала. Она пыталась с ним танцевать, а он был как птица, которую тащат за крылья. Наконец он клюнул ее головой в живот, и она откатилась, хохоча, и скрылась за дверью, исчез и гармонист, шум удалялся.
– Моя квартирная хозяйка, – пояснил Фархат, пряча глаза. – Очень достойная женщина, – добавил он и покраснел. Стоял он теперь посреди комнаты, как будто врос в нее или будто ноги у него провалились под пол- ведь тетенька стащила его с тележки. Он оттолкнулся руками и перенес тяжесть тела вперед, потом руки – вперед и снова тело вперед, так и доковылял до примуса.
Пока чайник не вскипел, Фархат расставил на оборванной клеенке стола чашки, очень чистые и широкие. Он посмотрел на меня красными полупьяными глазами и вдруг вскрикнул:
– Мальчик, я не вор! – и тут же шепотом: – Ма-а-аль-чик!
Внутри у меня все похолодело: «Точно – псих иль алкоголик!» От этой мысли захотелось юркнуть под низкий стол.
– Почему ты на меня так смотришь? – Фархат впился мне в лицо орлиным своим взором. – Видел, что я испугался там, на базаре? Видел? – переспросил он.
Я отвел глаза и привстал.
– Да ты не бойся. – он визгливо рассмеялся. – Я не вор. Но прятаться должен.
Я не знал еще, как действует водка на Фархата, поэтому здорово испугался.
Он разлил чай, достал дешевых конфет, пряников и взял чашку в пальцы. Подражая ему, я так же поднял странную чашку без ручки, чая в ней было всего лишь на донышке.
Я снова вздрогнул – низкий ползучий вой протянулся из угла в угол, ударился в окошко и замер под потолком. Фархат, задрав голову, начал петь. Голос стал тонким, прозрачным, он ломался и булькал в горле. Мне стало страшно: вдруг жилы лопнут и хрустнет голос. Я разобрал только одно знакомое слово.
– Ширин-Ширин! – пел Фархат и качал головой. – Ширин-Ширин! – повторял он, и на возгласе «ин!» срывался и падал голос, вызывая ощущение пропасти.
Продавец игрушек на глазах молодел, усилия голоса стягивали края трещин и пропастей, на его лице оставался бледный шрам только. Голова упала на грудь, песня окончилась.
Потом он встрепенулся, схватился за край стола и сполз со стула. Рука его описала широкий полукруг, сгребла все со стола.
– На, бери, дорогой, бери, – придвинул он ко мне пряники, печенье, леденцы. Он попытался снисходительно, по-отечески потрепать меня по голове, но он был ниже меня. – Иди, иди, мальчик, завтра приходи, игрушек дам, – говорил он уже совсем заплетающимся языком.
Я повернулся и пошел, прижимая дешевые сласти к груди.
Дома мама ахнула:
– И где ты набрал этой гадости?!
– Меня Фархат угостил, – ответил я насупленно.
– Фу ты! Он же грязный, этот безногий! Фу! – сморщила нос мама.
Я не слушал, я размачивал в чае засохшие пряники и грыз их усердно вместе с дешевой карамелью. С этого дня я почувствовал ответственность за Фархата и не мог предавать его.
Еле дождавшись утра, я прибежал на рынок и сразу увидел старого узбека. Он сидел насупленный, величавый и одинокий среди пустых рыночных лотков, в мягкой сырой тени складских стен. Игрушек перед ним не было.
Сначала я подумал, что он не узнал меня, он даже не посмотрел в мою сторону. Я робко приблизился.
Не поворачивая головы, он процедил сквозь зубы:
– Игрушек тебе обещал, помню-помню… игрушек…
Я смотрел и не узнавал Фархата: глаза полуоткрыты, морщины на лбу распустились, набрякли, сам важен, ленив.
– Ладно, поехали.
Он оттолкнулся костыликами, я двинулся за ним. Фархат поминутно останавливался, вздыхал, в небо смотрел.
– Чем пахнет утро? – спросил он меня. – Глиной, – ответил он сам себе. И мы двинулись дальше.
Так постепенно добрались до полуподвала.
И тут-то я и узнал, зачем стоит в углу железный ящик. Это была печь. Где-то за одной из дверей, когда шли в фархатову комнату, перед нами мелькнула хозяйка.
– Деловой, ишь ты! – процедила она сквозь зубы. – Ерундой занимаешься, ты за енергию плати, деловой! – хмыкнула она.
Фархат как не слышал.
Теперь он стоял перед печью и мял в пальцах глину. Глиняные человечки лежали перед ним.
Вдруг лицо его исказилось, в глазах появился не страх – ужас, нечеловеческий, суеверный и осторожный, как и его прикосновения к глине.
– Они не должны быть сволочью, – сказал он, дрожа.
– Какой сволочью, чего? – От передавшегося мне страха хотелось отбрыкнуться словами. – Чего сволочью?! – бормотал я, а сам думал: «Может, он боится, что печь взорвется? Но кто сволочь-то? Хозяйка подложила в печь чего-нибудь?» Я прикрыл глаза рукой, но успел увидеть, как он показал рукой на человечков:
– Они. – И скрипнул зубами. – Глину ненавижу!
Мне показалось, что я вижу корчащуюся в печи полуживую плоть, пахнущую глиной. Я отнял руку, Фархат приступил к обжигу. Он заботливо поглядывал в печь. Глаза его были одиноки, они сами по себе жили. И он стоял один, осененный жаром творения, седая птица, вросшая в землю, в придуманной им самим сказке.
После обжига остался один солдатик. Он напоминал известную фотографию командира с «ТТ» в руке, который застыл вполоборота. Рот солдатика был растерзан криком, и не ясно, кричал он от боли или «ура!». Одна нога у него не получилась. Я протянул его мастеру, он взял солдатика, почти не глядя, и оторвал неудачную ногу.
Домой я пришел нагруженный игрушками. Со мной был и солдатик с оторванной ногой. Гвоздиком я попытался процарапать ему морщины, но на твердой после обжига поверхности получился бледный шрам только.
Я стал теперь часто заходить к Фархату. Если его не было на базаре, значит, он сидел дома, пел, курил, лепил, обжигал, клеил – и так весь день.
Я теперь ощущал не только свою ответственность за старого мастера, но и свою важность, значимость. Как же – помощник! Хотя помощник из меня, конечно, был аховый. Я зазнался, по-видимому, и за это «получил по сопатке» от Петьки Гребешка, вождя всех рыночных мальчишек. Но я был уже отрезанный ломоть, потерянный для всей нашей братии.
Я сидел рядом с Фархатом и, преисполненный причастности, с умным видом слушал разговор двух взрослых. Самого Фархата и того толстого дяденьки, который продавал шарики на резинках. Он же тогда и ввалился в фархатову комнату с гармошкой на груди. Жил он, оказывается, у хозяйки Фархата. Ему очень шла гармошка, к его широкой груди, животу, пшеничным усам. Он носил картуз и был большой, несуразный и оттого вроде бы слегка застенчивый, но преодолевавший эту застенчивость беспрестанным своим хохотом. Звали его дядя Паша.
Он всегда ласково гладил меня по голове, а потом сразу переходил к делу. Дело заключалось в суммах, количествах, киловаттах, оплатах и глине с керамического завода. Фархат иногда краснел, заикался, говоря об этом. Иногда просто с гордым видом что-то цедил сквозь зубы. Но дядя Паша всегда оставался доволен: хохотал, хлопал Фархата по плечу, отчего тот вроде еще ниже становился.
Однажды я застал Фархата за странным занятием. Перед ним на столике стояла початая бутылка водки и были разложены глиняные человечки. Он тыкал каждому пальцем в грудь и что-то гортанно кричал.
Одного солдатика он поднял и заставил перешагнуть через груду глиняных тел. Потом все так же, не замечая меня и разговаривая по-узбекски, он поставил на одно колено ухмыляющегося фаустника и крикнул: «Пфу!» И вдруг заплакал. Под его пальцами хрустнула голова человечка, стоящего на одном колене и радостно стреляющего из трубки с утолщением на конце.
В комнату вошел неслышно дядя Паша. Увидев сломанного солдатика, он взял меня за плечо и ласково подтолкнул к выходу:
– Иди, голубь, иди.