– Удерживаюсь – но какое-то физическое насилие произвести над вами хочется, когда вы говорите: иногда это бывает…
– Я такого не говорил. Это может быть. Я не говорю, что бывает.
Может быть.
– Ага.
– Я никогда на это не наткнулся.
– А о вечности вы рассуждали?
– Это для меня довольно непонятное понятие. Я понимаю, что слово относится – вечность, бес… как это? infinity.
– Бесконечность.
– Бесконечность, вечность, вот эти слова очень мне кажутся зага… довольно загадочными. Я понимаю, что люди имеют в виду, что думают, когда они это говорят,- но как это быть может и что это такое, никогда не понял. Я не отрицаю, но, мне кажется, это мистерия.
– Так что вам все равно, например, конечен этот мир, когда вы смотрите на звездное небо, или бесконечен?
– Мне не все равно, нет; мне было бы ин… нет, мне совсем не все равно. Если мир конечен, то я тоже конечен. Если мир бесконечен, может быть, я могу быть бесконечен? Нет, не все равно, совсем не все равно. Это факт моего мира: бесконечен или нет. Или – или. Это в конце концов эмпирический вопрос.
– Вы заинтересованы в ответе? Вы хотели бы, чтобы ответ был “да” или “нет”?
– Да, да, да, я бы был очень рад, если бы мне сказали, как это.
Но я не верю в это, потому что я не знаю, откуда они получают этот ответ. Если бы мне кто-нибудь доказал это – но доказательства быть не может.
– Вы не считаете, что есть книги, которые написаны не людьми, но продиктованы, скажем, пророческие…
– Да.
– …Тора, например, да?..
– Да.
– …что это книга не такая же, как Дора, например? (Тут он весело, громко рассмеялся, мне тоже, в общем, понравилось; но надо было продолжать:) I’m sorry for the pun, за каламбур прошу прощения. Да. Что в ней, скажем так, несравнимая с упомянутой книгой истинность? Что эта книга продиктована, попросту говоря, не человеческим разумом?
(Он захотел понять мое “не человеческий, а другой” как
“нечеловеческий” и возразил немедленно:) – Я не знаю, что такое нечеловеческий разум. Не понимаю, что это значит. Разум, который существует где-то, обитает где-то в воздухе? Ничего не понимаю.
Разум для меня соединен с телом.
– Нет. Садитесь вы, Исайя Берлин, или моя недостойная персона, мы садимся, вы пишете книгу, я пишу книгу, и там нет ничего похожего на то, что сказал Бог: да будет свет, и стал свет. Да?
– Да.
– Откуда…
– Люди верили в это. Люди верили, что есть Бог и что он может это сделать.
– А не то, чтобы был Бог, и поэтому он продиктовал, и люди стали верить?
– Нет, конечно. Никакого говорящего Бога. Я не знаю, что такое
Бог. Я вам это раньше сказал. Я понятия не имею, что такое Бог.
Если есть какое-то существо, оно, конечно, могло все это сделать. То есть, я знаю, что о нем говорят, я только не понимаю. Для меня этот язык – загадочен. Я пробовал понять, но не понимаю. Я богословие не считаю наукой. Я не считаю, что это предмет. Есть люди, которые верят в это. Конечно, я понимаю, что значит – верить. Я знаю, что такое вера: верить можно во всевозможные вещи. Можно верить в бесконечные миры, можно верить, что мы попадем на планету, не знаю, Сириус, и там все будет иначе. Можно верить, что можно будет ходить по времени взад и вперед – как мы теперь – не делаем,- что время будет, как пространство: можно будет путешествовать и вернуться сюда. Вы скажете a-b-c, вы скажете абракадабра, и после этого, представляете, вдруг поехали назад в семнадцатое столетие. Но что, как это – не понимаю. Если кто-то говорит: я это сделал, ну хорошо, пусть. Я не понимаю, как он это сделал, не верю, в общем. Некоторые я понимаю слова, но те, что есть, слова не дают возможность верить в это или понять.
– Скажите, встречались вы в жизни с какими-то близкими людьми, которые не верили вам, что вы не верите?
– Нет.
– Вам верили?
– Меня никогда не спрашивали. Никогда не спрашивали. Некоторые говорили: вы верующий человек? Нет. Стоп.
– По-русски – “до свиданья”. Знаете, ваша позиция…
– Я грубой реалист. (Слово “грубой” он услышал от меня, при первой встрече, и оценил, и сразу взял в оборот – например, говоря о Кагановиче; это бабелевское слово, какой-то биндюжник-еврей в его “Одесских рассказах” – “грубой”).
– …то, что вы говорите, это очень привлекательно. В самой такой честности есть очаровывание…
– Я же грубой реалист. То есть без воображения – тот, кто так может говорить. У меня довольно мало воображения.
Метафизического воображения у меня нету. Что люди имеют его, это ясно.
– Что, что? Что люди…
– …что у людей есть метафизическое воображение. Или – богословское воображение. Без этого эти мысли б не входили в человеческие головы. Люди верят, что есть кто-то там – кому я молюсь. Есть кто-то там, который создал мир. Не может быть, чтобы весь этот мир, с его правилами, с его, понимаете ли, замечательными вещами, что, понимаете ли, ласточка – это просто результат какой-то случайности. Не может быть. Только какой-то индивид мог… кто-то – должен был это изобрести. Без этого не могло быть. Я понимаю, что эти люди говорят, я только не верю”.
В одной-единственной вещи архимандрит Эссекского монастыря
Софроний и феллоу Колледжа Олл Соулс Исайя Берлин совпадали, но вещь была центральной, главнейшей. Софроний любил повторять: “Я основывал монастырь православный – а не английский, не греческий, не русский, не румынский”. Берлин “имел проблемы” не только с верой в Бога: “То же самое с разными философиями, в которые я не верю. Я не верю в Гегеля, я не верю в – я не знаю – в Фихте, я не верю во всяких немецких метафизиков, это тоже, понимаете ли, такие миры, которые они вообразили, но я просто… для меня они не существуют”. Оба стояли только на том, что вызывало у них доверие полное, без малейшего изъяна и сомнения, для обоих первостепенный смысл имела неопровержимость: для одного – Веры, для другого – Опыта. Для того и для другого важна была суть, а не ее разновидности.
Может быть, спрашивая Берлина, были ли среди людей, знавших его достаточно близко, такие, что “не верили, что он не верит в
Бога”, я объявлял прежде всего о себе, о затруднительности так, сразу отказаться от его образа, в который, как казалось, религиозность должна входить само собой разумеющейся компонентой. Я искал союзников, хотел, чтобы еще кто-то подтвердил, что у меня были основания в этом ошибиться и даже есть вероятность, что тут ошибка обоюдная – его так же, как моя.
В конце концов, убедительно объясняя себе и всем, почему абсолютно невозможно любить кого-то, сам в глубине души знаешь, что нет, не абсолютно, не стопроцентно, что наедине с собой случалось думать о нем с любовью; и что, не веря в неизвестное, в Белого Кита или в Потоп, поглотивший весь мир, все-таки и веришь тоже. В конце концов труднее всего поверить именно в то, что можно, двигаясь путем Экклезиаста, прожить жизнь и без депрессий, и без Бога. Поэтому я цеплялся, искал опровержений хотя бы косвенных.
“- А был у вас когда-нибудь период или момент, когда вам не хватало Бога? когда вы чувствовали некоторую боль по этому поводу?
– Нет.
– Никогда?
– Никогда. Это вас шокирует.
– Да нет, Исайя, нет, я только…
– Когда шокирует, так шокирует.
(Если ты – говорили эти слова – вызываешь меня на такую откровенность и ждешь от меня признаний о моих душевных переживаниях, изволь и сам откровенно признаться.)
– Не то чтобы шокирует, а…
– Нет, я вижу, вас это шокирует как следует.
– Скорее внушает тревогу, какую-то тяжесть…
– Думаю, что шокирует. Он никогда не нужен был мне.
– Никогда не нужен… А вы как-нибудь объясняли себе боль, которая существует на свете?
– Боль?
– Боль.
Он проговорил печально: – Да; да, конечно. Но… есть боль.
Почему она – но она есть. Вопрос “почему?” значит: кто это назначил? Кто это сделал? Для чего это было сделано? Раз для чего, так кто-то этим орудует. Я не верю в это использование…