Литмир - Электронная Библиотека
A
A

В среде русских, приезжавших на время, по приглашению, все равно

– университета или частному, действовал некий постоянный процент нацеленных на то, чтобы последовательно: подработать – найти жилье – остаться. Их – за то, что они из “несчастной России”, жалели, они эту жалость поощряли. Для тех, кому задержаться удавалось, наступал – чтобы продолжиться до могилы – следующий период, случайно, но толково сформулированный пьяноватым индусом в лавочке на Роуз Хилл: “Мы все скоро заговорим на одном языке”.

Как-то раз за кофе в Коммон-рум я спросил соседа, верно ли мое наблюдение, что англичане любят, когда иностранец плохо говорит по-английски, это подтверждает их убежденность, что он дурак в силу того, что иностранец. Ответ был: “Англичане не любят выглядеть правильными. Один чех мне сказал: “Здесь нормальная жизнь”. Никогда не говорите это англичанину, ему это обидно”. И дополнил рассказом о двух бежавших в Англию от Гитлера евреях: через несколько времени декан говорит одному: “У вас ужасный акцент, но прекрасный английский язык”,- а другому: “У вас прекрасный акцент, но ужасный английский язык”. Я сказал, что на днях стригся у старого еврея-парикмахера, и он спросил меня:

“Можете вы припомнить месяц, за который у вас не было бы двадцати семи несчастий?” – как в Одессе, но “на прекрасном английском языке и с прекрасным акцентом”. Мой собеседник вспомнил чеховского Епиходова, “двадцать два несчастья”, и – через Чехова – Ибсена. И засмеялся: “Кстати, мой отец считал, что Ибсен – русский”.

Берлин, двенадцати лет поступивший в школу в Сурбитоне, а тринадцати в Сент-Пол, от унижающей языковой неполноценности был избавлен и мог только как анекдот вспоминать путешествия присных своего деда за границу, бормочущих в окошко кассира магическую абракадабру: “Доннэ-муа ун буллет трозьем класс”. Но к неизбавленным испытывал естественное сочувствие. Меня попросили прочесть лекцию в Лондонском университете, и он пришел послушать. Народу оказалось больше, чем я ожидал, я чувствовал себя напряженно и по-английски не столько “говорил”, сколько

“переводил” – фразы приходили в голову сперва по-русски, очень неуютное ощущение. Встретив меня назавтра в Колледже, Исайя сказал: “Не выдумывайте, английский как английский. К тому же ваша лекция имела два достоинства: она была короткой, и она была вразумительной. Обычно я засыпаю”.

В тот год у себя в Колледже – да и вообще везде, где узнавали, что я из России,- я был, как бывает “прислуга за всё”, русским за всё. Что бы ни происходило в Москве, любое высказывание

Горбачева или Ельцина, действия Государственного банка, митинг протеста и митинг в поддержку – за всё спрашивали с меня, как если бы я знал больше, чем сообщалось в газете, как если бы я чуть ли не участвовал в этом. Я действительно знал больше, и я действительно чуть ли не участвовал, но взяться объяснять что к чему, было все равно, что корове взяться объяснять лошадям коровьи дела. Рассказывая археологине из Дарема, замечательной ученой, умнице, проницательной, о поэтах-профессионалах и поэтах-дилетантах, я привел как пример первых Пушкина и замешкался на вторых, потому что хотел назвать Тютчева, но он ей, вероятней всего, был неизвестен,- и она, помогая, откликнулась: “Евтушенко?” В некотором смысле моя неадекватность, неидентичность себе там была принципиальная и неисправимая. Через месяц после моего приезда в Оксфорд Берлин спросил: “Ну как вам наш Олл Соулс?” Я ответил: “Все-таки немного уксусный”,- и он сразу отозвался: “Я понимаю ”.

С ним всё, что касается России, Тютчева и не Тютчева, было понятно с полуслова. Точнее, всё, что с полуслова понятно в определенном кругу в России, было и с ним. Разумеется, он был оксфордец, а из-за своей известности – супер-оксфордец, городская достопримечательность, но мне никак не удавалось не видеть в нем русского, попавшего туда. Больше того, он казался мне наложенным на эту местность – как в кино, когда кадры с героем, снятым в павильоне, накладывают на пленку с общим видом.

Глава VI

Словом, он казался одновременно вписанным в кадр и независимым от кадра. Как от состояния атмосферы или времени дня. В Англии нет погоды, есть климат – это общее место. Ветер, всегда дующий в том или другом направлении через остров,- всегда морской, если не океанский, и за неимением на суше кораблей он налегает на борт междугороднего автобуса, так что его качает, как на волне.

Как волна, окатывает его ливень. После холодного сильного дождя

– синее небо и солнце; после холодного сильного дождя – пронизывающий ветер. Солнце, мягкая погода, интенсивно голубой, как накрашенный, воздух – “голубой от выпотевания”, по таинственному замечанию дамы на автобусной остановке. “Солнечно безоблачно; солнечно с облаками” – это состояние дня, словно бы списанное с циферблата барометра, к которому когда-то забыли прикрепить стрелку. Погода – дело личной установки: этот дождик

– дождь или конденсирующийся таким образом туман? Минус три – это ведь для мистера Цельсия минус, а для нас из Иффли Вилледж – как раз чтобы надеть легкую футболку. Чтобы надеть легкую футболку, сесть в одиночку распашную, застрять у шлюза, покричать мне, идущему вдоль берега в зимней куртке, и, сдерживая легкую дрожь, перекидываться со мной шутками, пока я этот шлюз вручную воротом поднимаю. Или: холодный ветер – но ведь прозрачная весна и так красиво, что не так уж и холодно.

Все участники той экспедиции с Льюисом Кэрроллом вспоминали позднее, что день был теплым и солнечным, но нынешние кэрролловеды подняли старые газеты, где черным по белому оказалось написано, что с утра до вечера шел сильный дождь и дул холодный ветер. И что с того: для местных жителей противоречия нет.

Всему этому противостоит – человек. Не ненастью и зиме, а всему: теплу, как ветру; сиянью солнца, как простыням ливня. Всему вместе, в целом: не ровной, как в Калифорнии, небесной лазури, не ровным, как в Петербурге, мрачным сумеркам, а сразу всей предусмотренной Богом для людей погоды. На коротком пути от автобуса до ворот Колледжа дождь, ливший уже несколько суток, прекратился в одно мгновение, как будто выключили, и когда я вошел во двор, то на фоне еще падавших с крыши последних струй и капель черный чистый скворец чистым желтым клювом клевал чистого перламутрового червя на чистой свежей траве: клюнет и осмотрится по сторонам. И я не знал, делал ли он это еще под дождем, или начал немедленно, как дождь кончился.

Именно так противостоит человек климату. Оперение, обеспечивающее его независимость от погоды, шарф и перчатки – это обязательный набор. А также плащ, шляпа, калоши и зонт – факультативно. Таков костюм, таковы доспехи, наряд, униформа, таков человек – таков Исайя Берлин, каким я встречал его на улицах города. Однажды солнечным вечером, без единого из этих предметов, я пришел к нему – через два часа, когда уходил, была буря. Он дал мне свой зонт, “на память”, подарил. Дома я обнаружил на нем серебряное кольцо с гравировкой “Исайя Берлин”: теперь всем, кто это замечал, я должен был объяснять, что зонт не украден, а подарен владельцем. Вскоре он у меня пропал, в

Москве, в издательстве – кто-нибудь менее щепетильный прихватил с собой. Но до этого мой приятель, почитавший Берлина безгранично, долго с благоговением вертел зонтик в руках и, понемногу разочаровываясь оттого, что ничего исключительного в нем не находит, сказал: “Возможно, внутри золотой стержень – как ты думаешь?” Ну хотелось ему – и я его понимаю,- чтобы Берлина что-то отличало от других: от зрителей гребной гонки, под такими же зонтами стоящих вдоль воды, от гребцов в майках клуба, одинаково серых под дождем, от уток у берега, которые, если ныряют одновременно две, непонятно, какая где выныривает.

За те двенадцать месяцев, что я в общей сложности провел в

Оксфорде, дела в России шли хуже некуда. Началось с путча. Через неделю после его более или менее благополучного завершения я встретил на Бомонт Дмитрия Дмитриевича Оболенского, который рассказал, что как член Московского конгресса византологов был за два дня до событий принят будущим главным мятежником, а тогда вице-президентом государства Янаевым, извинившимся, что у него мало времени, так как Горбачев уехал в отпуск и “все оставил на меня”. Но это уже после провала дело казалось фарсовым, а в момент объявления и развития ни в ком смеха отнюдь не вызывало.

28
{"b":"103356","o":1}