Литмир - Электронная Библиотека
A
A

обезбаливающего сам уже не знаю, от чего – от разрезанного бока или от разодранного устьица. Стянутые брови и колпак

Михайлова, “ничего” – пытаюсь я улыбнуться. Главное, больше не пить, лучше жажда, чем… Хорошо, одну ложечку, если уж положено.

Дневное дежурство у дочки прошло, кажется, без сложностей: после каждого слова, движения мне совсем не скучно отдыхать с закрытыми глазами, когда минуты неотличимы от часов. В детстве, помню, я удивлялся, как это раненые не могут идти – надо собрать силы в кулак и… И вот не осталось ни сил, ни кулака. Вдобавок ночью выяснилось, что меня покинула малопоэтическая, но, увы, совершенно необходимая способность пукать, и мой располовиненный живот понемногу начало разрывать. Казалось, это истерзанное устьице, спасаясь от ожога, помимо меня отдало приказ перекрыть все выходы – оставалось лишь метаться головой по подушке. Из тьмы возникает сестра с резиновым клистиром, мама исчезает, суровая избавительница перекатывает меня на бок, придерживая трубчатый пучок, вонзает наконечник и вздымает резиновый сосуд над головой, подобно Статуе Свободы. Каждое движение оглушает болью, холод судна, горячие свистящие струи – и, чуть только боль становится переносимой, я проваливаюсь в небытие и пробуждаюсь от новой боли – для нового клистира: давно поджидавшие своего часа пупковые клещи наконец сомкнулись.

Безжалостный рассвет, сведенные брови, почтительный доклад:

“Атония кишечника”. “Неужели вы не можете найти случая пукнуть?”

– сурово усовещивает Михайлов. “Да я бы за это полцарства отдал”, – еле слышно шлепаю губами. Жую черный активированный уголь, заставляют запить – вода течет по щеке. Собираю все силы, но мама опережает.

Дня не было, а ночью опять катаю голову, по-рыбьи разевая рот, – клистир, небытие, клистир… Но днем, вместо того чтобы снова драть себя катетером, я бессильно, но непреклонно требую посадить меня. Со скоростью минутной стрелки Игорь подымает за подмышки, мама одновременно опускает ноги, длинная рубаха прикрывает срам, – не обращайте внимания на мои сдавленные стоны. Ноги вдеты в тапочки, волочусь, повиснув у Игоря на шее, мама несет шлейф из трубок. Туалет тут же, за дверью. У входа я беру трубки в собственные руки, в одной жидкость совсем кровяная, в другой – розовая с желтым, во всех – пузырьки, как бусы. Игорь опускает меня на пластмассовый хомут, еле слышно прошу его удалиться – мое устьице не любит посторонних. Как известно, эта процедура требует определенной разнеженности, но во мне было бессильно все, кроме того, что требовалось. Я закрывал глаза, отключался почти до падения, но невидимый кулачок в предвидении ожога намертво стиснул пальчики. Я попытался что-то там помассировать – и обнаружил у себя геморроидальную шишку с лесной орех. Вымыть после этого руки мне и в голову не пришло. За батарею были заткнуты

“Санкт-Петербургские ведомости”. Придерживая трубки зубами, я начал бесцельно бродить глазами по строчкам. Профессор философского факультета моей альма-матер неспешно размышлял о русской идее. “Россия, Русь – эти слова мы слышим с дет…

“Сердцем и памятью учиться понимать Россию”, говоря словами В.

Распутина, мы учимся уже… возможно, помогает родная приро…”

– и вдруг я услышал весеннее журчание. Печь, правда, пекло, но я, шипя сквозь зубы, удерживал гаснущее внимание на измятом шрифте, не позволяя кулачку снова стиснуться. “ Тоску по

“сильной руке” часто называют “фашизмом”, но это неверно, фашизм

– продукт западной…” – медленно-медленно, щипками я выдрал драгоценную статью и, сложив, спрятал у себя на сердце. Русская идея спасла меня. Теперь, опускаясь на пластмассовый хомут, я одной рукой держал повыше свои трубки, чтобы кровяные жижи не капали на пол, а другой разворачивал на колене текст заклинания.

И каждый раз, когда я доходил до слов “сердцем и памятью”, изливалось жгучее блаженство.

Я уже не позволял маме оставаться на ночь, и она, памятуя о моей стоматологической катастрофе, мобилизовала кого могла, чтобы не оставлять меня одного (в палате была спецраскладушка). Но волновалась она напрасно – чернота была бесследно поглощена простотой. Каждый час распадался на борьбу и заслуженный отдых, каждый день что-то приносил: вот уже, свернувшись калачиком, я научился скатываться с кровати, оказываясь на коленях перед нею, затем, опираясь на руки, вставал, сдавленно мыча, извлекал трубки из мутно-розовой бутылки, погружал их в мешок из-под молока с черной, как копирка, изнанкой, перевязывал его, чтобы он не соскользнул – но чтобы и не передавить пружинистые трубки, а затем, перекинув его через руку, словно некий ридикюль, плелся вдоль коридора, с надеждой прислушиваясь к далекому, но, увы, бесплодному рокоту в животе. Я почти ничего не ел, чтобы не доставлять пищи для вулканической деятельности. Но я уже мог и слегка напрягать разрезанные мышцы, предварительно туго перепоясавшись полотенцем. “Для нас, хирургов, выпускаемые газы

– самая сладкая музыка”. От Михайлова же я узнал, что хорошая свежевыпущенная моча имеет запах куриного бульона, – тот, кто это впервые обнаружил, несомненно был поэт. Выливая из мешка мутный коктейль со странным запахом, я и сам постиг, какая это прелестная штука – нормальная моча: не только янтарная прозрачность, но и самый дух ее оставлял, оказывается, ощущение чистоты. Теперь я всякую жидкость машинально просматривал на свет – ближе всего мне к моим нынешним излияниям оказался ананасный сок, если подкрасить его вишней. Я забыл, что такое брезгливость: присаживаясь, я частенько наступал на свой мешок, и когда вставал, трубки из него выдергивались, – ничего, осторожненько присел с тряпкой… Часто из заклеенной дырки в боку жидкость вдруг начинала обильно сочиться мимо трубок – промокали бинты, майка, рубашка, я подкладывал специальные тряпки, менял рубашку, майку, невзирая на обрушившийся холод (с наветренной стороны, где располагались одноместные платные палаты для богатеев с ближнего юго-востока, вообще чуть ли не кружила метель), – скучать было некогда.

Как ни претило мне припутывать посторонних, при первой же возможности я попросил самого деликатного из моих приятелей сообщить Соне, что все прошло нормально. Когда же я впервые почувствовал, что могу брести сам, я сразу потащился к автомату.

Держась за перила и сдерживая стоны, я спускал ногу на следующую ступеньку, словно пробуя воду. Ветер завывал, как в исполинской печной трубе. “Вчера с каталки, – недобро удивилась сестра-хозяйка, – а уже идет”. – “Ничего, завтра его опять повезут”, – утешила ее столовская раздатчица. Чем ближе здесь было к социализму, где распределяют и контролируют, тем больше попадалось всяческого свинства.

Через продувной вестибюль, осторожнейше ступая на цыпочки, я провлачился до приемного покоя. Камуфляжный охранник фирмы

“Цербер”, бессильно распавшиеся подошвы на носилках, пыльные смерчи под ногами. Клацнувший жетон, замершее сердце: какое это счастье – дарить счастье тем, кого любишь. “Здравствуй, я жив!”

– “Хорошо”, – еле слышным, упавшим, равнодушным голосом. Но я в восторженной инерции продолжаю ее успокаивать, пока до меня не доходит идиотизм ситуации: она, казалось, и не думала волноваться. “Я не пойму – ты что, не рада?” – “Почему, рада”. -

“Я опять, что ли, в чем-то провинился?!” Я бешено лязгнул трубкой. Не надо приносить слишком крупные жертвы – не сможешь простить, если их не оценят. Охранник, приставленный наблюдать, чтобы раненых бизнесменов не добивали в больнице, с любопытством следил, как я, скособочась, медленно-медленно, чтобы не расплескать полный таз боли, ползу обратно через вестибюль.

Каждую ступеньку я одолевал со скоростью домкрата. Уже на втором этаже я потерял уверенность, что дойду, – хоть садись на ступеньки. Уж две-то минуты радости я заслужил?.. Огражденный правотой, я назначил себе право хотя бы неделю думать только о себе. И, право, нашлось о чем. Вскоре из главной трубки пошли одни пузыри, зато мимо хлынуло как из ведра. “Кто просил столько ходить?!” – сверкал очами Михайлов. Мы с Антоном-Антониной – он был способен на настоящую мужскую дружбу – все ледяные батареи позавесили мокрым тряпьем, это походило на бесконечное откачивание воды из трюма. А потом в унитаз шмякнулось что-то серое, и все заструилось в лучшем виде. На всякий случай взял трубку в рот и осторожно продул.

61
{"b":"103355","o":1}