Литмир - Электронная Библиотека
A
A

“Пересп… А как ты это, если, конечно, не секрет?..” – “Ну, если женщину распалить, да еще в темноте… Всегда же похожее что-нибудь можно найти, эта штука мне больше для паспорта. Ну и вообще – чтоб более нормально выглядело. Мне еще скоро шунтирование сделают. – Он показал гибкую резную палочку, напоминающую позвоночник трески. – Мне один рассказывал: я был нетрахающийся алкоголик, а теперь баба на мне сидит, а я кемарю.

Но это, в общем, больше для социума: сейчас я живу с одной, так у ее матери вначале глаза на лоб лезли, старшее поколение более подвержено стереотипам. А жена нормально воспринимает. Хотя она тоже… хорошая, пока молчит, а как раскроет рот – невозможно в обществе появиться. Но после удаления молочных желез положено с мужским паспортом год прожить как нормальный мужик. У нас здесь есть еще трансы, вы с ними поговорите”. Чем-то я завоевал их доверие – даже Юлий, бывшая Юля, с нежным лицом и раненым взглядом, держась за низ живота, прибрел к нам на пост.

“Для меня вся прошлая жизнь – как вот эта темнота за окнами…”

Ему за сорок, а выглядит на двадцать восемь. Когда-то писал (или писала?) стихи, вынашивал какие-то мечты, вспыхивал от стыда, когда мальчики писали записки, но вся жизнь ушла сначала на попытки примириться со своим полом – он пытался и пить, и распутничать в женском обличье, хоть и воротило, – потом на конспирацию, и теперь он хочет одного: как-то дожить с любимой женой. Она была против операции, но ведь есть родня, соседи, прописка…

Михайлова они боготворили: этот потрошитель понимал, что дурь способна отравить жизнь не хуже мочевого пузыря. И я теперь по-другому смотрел на Михайлова, когда он ровно в восемь двадцать заглядывал в палату (брови неизменно сведены к переносице) или летел в операционную в голубых продезинфицированных штанах с безобразной надписью “ОП” масляной краской.

Никто из них не помнил, когда их фантазия оторвалась от народа и в добавление к коллективным фантомам создала индивидуальный.

Юный бродяжка с вышибленными зубами, хрупкий стареющий водитель троллейбуса с пробивающимися усиками и старательным баском, распахнутый миру дворник из студентов, напоминающий уже микеланджеловского пророка Даниила, – во всех в них можно было высмотреть единственную аномалию – интеллигентность: они способны были задавать вопросы там, где глаза нормальных ослов затянуты бельмами ослепительной ясности. И с женщинами у них был полный порядок. “У меня один недостаток – долго ухаживаю”, – признавался хрупкий водитель троллейбуса.

Все эти ребята прекрасно обходились не только без эректальной, но и без фаллической составляющей копулятивного цикла – приходилось признать, что женщины способны влюбиться в душу. В мужскую. Да уж не мужчины ли и навязали им свой собственный фаллический культ? Но теперь я понял, что в душе я сам транссексуал: когда я наконец отказался от притворства, я тоже перестал пить, распутничать и нецензурно выражаться. Но нет, до настоящих женщин мне все равно как до неба: я снова диву давался, до чего ладно все в них подогнано одно к другому – орган для секса и материнства к рукам и глазам для ласки, жадности, хозяйства, доброты… К Михайлову зачем-то заглянула

Марина, два года назад ускользнувшая из Бориса, которого в наручниках и в женском платье доставляли в военкомат. Чуть более массивный подбородок, если приглядеться, с едва заметными следами тщательного бритья, чуть более костлявые плечи – именно таких теперь предпочитают брать в фотомодели, – очень живая, кокетливая, смышленая, нарядная… Губы им формируют из обрезков мошонки… Вот смог бы я, если бы влюбился?.. Каждый раз крем…

А вот женщины могут. Транссексуализм – победа духа над плотью, мнения над фактом: свобода уже разрушила святость племенных, семейных, национальных, сословных клеток и теперь взялась за биологические – что же она оставит на земле, когда воцарится безраздельно?.. Зато с какой непреклонностью эти сексуальные дезертиры идут на труды и муки во имя своей личной иллюзии! А у меня что? Не победить, а только бы выкрутиться.

Когда анестезиолог совершенно серьезно спросила, нет ли у меня вставных зубов, я вдруг подумал: а чего это я мелочусь – фронт, цель, – уж если строить иллюзии, так лучше сразу назначить себя бессмертным. “Я бессмертен”, – приказал я себе, и каждый раз, когда в глубине пыталась приподнять кудлатую голову клубящаяся чернота, я строго (брови, как у Михайлова, стянуты в точку) цыкал Хаосу: “Куда?!. Я бессмертен!” – и он втягивался обратно в нору. В решительный вечер, когда я все в том же бодро-задиристом настрое – еще поглядим, кто кого! – уже складывал вдвое для сна плоскую подушку, Леша-кузовщик спросил сочувственно: “Ты живот чем будешь брить?” – “У меня же бок?..” – “Операционное поле считается до колен. Попадет волосок – загноится, будут второй раз резать… Ты, главное, не бери “Неву” на третьем посту, все яйца изрежешь”. – “А разве их тоже?..” – “Ножницы можешь у них взять, а “Жиллетт” возьмешь у меня”. Люди – добрейшие создания, когда дело ограничивается телом.

В ржавой ванне нет пробки, я поджимаю пальцы на холодной эмали.

Жиллеттные щели мгновенно забиваются моими кудрями, ножницы тупые, как две скрещенные линейки: когда удается отгрызть клок, приходится раздирать их двумя руками. Но я бессмертен, я своего дождусь – моя гусиная кожа в конце концов обретает давно забытую детскую атласность. Я не ленюсь трижды пройтись по всем сусекам

– зачем давать Хаосу лишний шанс. Заключительный аккорд – очистительную клизму – принимаю со злобно-снисходительной усмешкой: поиграйся, поиграйся…

Утром я тщательнее всего выполняю упражнения на мышцы пояса, которые мне сейчас перережут. Когда за мной заезжает каталка, я хладнокровно пошучиваю, что здесь укладывают раньше смерти, – мой задиристо-разбитной настрой лишь слегка омрачается тем, что за ручки держится Алла, похожая на юную Ахматову, а на каталку положено забираться в голом (да еще обритом) виде, заворачиваясь в ее желобе в собственное байковое одеяло. Наг ты пришел в этот мир…

Мне показалось, у них в операционной идет ремонт: все сдвинуто, стены выкрашены в какой-то предварительный цвет, – и незнакомые парни переругиваются, кто из них и куда засунул клофелин. “А где

Михайлов?” – “Не переживайте, Михайлов кофе пьет”. Не прекращая препирательств, один из них что-то вдавливает мне в вену, в голове начинает слегка мутиться. Чувствуя, что это у них надолго, я прикрыл глаза и очнулся на своей плоской подушке. В палату входила мама с дочкой, обе с черными лицами. “Вы почему черные?” – помню, спросил я, а как четырежды переспрашивал, не сложилась ли вдвое почка, совершенно не помню. А я-то и не замечал, что так уж этим озабочен. Остального дня не помню, помню только, что к ночи высветлились лица и исчезла дочь: она не выдерживала монотонного сидения на своих таблетках. Ночью же подняла голову вся злобная нечисть, во всех уголках “моего” организма дожидавшаяся случая вонзить в меня зубки: невинный фарингит, всего-то требующий учащенного откашливания, отзывался даже в ногтях резкой и опасной болью. Моя деликатная особенность

– я не умею делать пи-пи лежа, тем более когда на меня смотрят, да еще при незаживших ссадинах, нанесенных продукцией завода

“Красный трактор”, – эта невинная слабость обернулась нарастающей и тоже опасной пыткой.

– Давайте катетер, – обреченно прошептал я.

Настенная лампа над глазами, стискивая зубы, катаю затылок по плоской подушке, мама из тьмы держит меня за руку, но я весь там, где снова терзают мою изодранную обесчещенную глубь, куда нормальному человеку невозможно вообразить, что может вторгнуться какое-то железо, – ввинтили наконец, давят на лобок, малейшее мое вздрагивание отзывается оглушительной болью.

“Осторожно!” – это мне: могут выскочить пластиковые трубки, пучком уходящие из моего бока под кровать, в бутылочку, собственноручно подвешенную Михайловым. Не знаю, сколько часов это длится, – я исчезаю, возникаю снова, одними губами прошу

60
{"b":"103355","o":1}