Сиротливые костерчики сверлышек под зевлами мясорубок обходим взглядом, будто несжатую полосу. Я понял: собственность – золотое ядро, прикованное к ноге утопающего. Безнадежнее всего я ненавидел неотвязную стопку голубых ведер. Внезапно какая-то добрая волшебница возжелала сразу “тши”. Но подлые ведра склеились. Обхватив их всеми четырьмя лапами, я рычал, как медведь, пытающийся свернуть шею растревоженному улью, но полированная пластмасса скользила в джинсовых объятиях. Со сдавленным стоном я вонзил нож в слипшуюся щель. Волшебница попятилась и растаяла в наползающих из-под прилавков сумерках.
– Что ж вы забздели за соседа заступиться? – дружески укорил нас бодро притрусивший владелец режущих средств для железа и мяса.
– Лишний шум тут ни к чему, – сдержанно ответила богиня.
“Все хоккей”: его заставили только вылить семь бутылок водки, пять коньячков и взыскали пару-другую триллионов – разве не
“хоккей”?
Надсаживающиеся светом фонари бессильны перед океаном тьмы. По железному тротуарному ледку скольжу, как некованая лошадь, но подкованная бурситом промерзлая пятка отдается звоном в ушах.
Щепотка света, четкое расписание под неразбитым стеклом, сияющий трамвай, секунда в секунду вынырнувший из небытия, – шаткие досочки человеческого порядка над бездонным Хаосом. Моя фиолетовая, пошмыгивающая носиком богиня умело перетасовывает и прикручивает сумки к тележке – так придется платить только за одно место.
Предначертанные свыше трамвайные зигзаги, черные квадраты зданий, вперивших мимо нас квадраты горящие, квадраты потухшие, квадраты затянутые разноцветными бельмами, – миры, мирки, мирочки, чем тесней, тем уютней, то есть подвластней. Внезапно под нами и над нами загремел двуслойный мост над струистой черной бездной. Ой ты, Висла голубая, простукало во мне хрустальным пальцем – и что-то откликнулось: детство, мать за пианино, недостижимая чужестранная речка… “Старе Място!” – не забыла и о моей душе окоченевшая маленькая няня, и я увидел плавящееся в Висле… “Сказка! Сон!” – вырывается из души само собой, ибо уж ей-то известно, что любая явь – это просто “здесь”.
Праздничные тротуары (иллюминация Елисейских полей), промытые океанариумы, в которых прохаживаются, присаживаются, закусывают, болтают нарядные и – вечная иллюзия отверженца – счастливые люди. Но ничтожный прокол – и весь этот убаюкивающий морок свистнет наружу, в безбрежную пустоту ледяной правды.
Контролер был потертенький и отмороженный, вроде нас, только с бисерно засморканными седеющими усиками безработного клерка из конторы доктора Калигари. Наша сумка средней хозяйственности трижды укладывалась в законные габариты, но он требовал штраф.
Чудовищный. Вся сегодняшняя выручка, она же моя зарплата до конца моих, надеюсь, недолгих дней. Швырять в лицо можно лишь собственные деньги. “Покажите ваши инструкции”, – монотонно повторял я. Полиция – еще монотонней скрипел ответ ответов.
Когда наши страхи и унижения, раскатанные в трепаные тысчёнцы, были презрительно отсчитаны ювелирными гусиными лапками моей маленькой несгибаемой командирши, она ободряюще заглянула мне в лицо и расстроенно пробормотала: ну вот, ты же вроде нормально разговаривал, не дергался… А я никогда не дергаюсь, когда все уже погибло: снявши штаны, по воротничкам не плачут, теперь мой мраморный образ в ее скафандре навсегда – о, тупая неотменимость факта! – останется изрытым известковыми потеками чиновничьих слюней.
Мы влачимся вдоль неведомой сетчатой ограды, так жирно облепленной мокрыми белыми клоками, словно за нею толпа ополоумевших садистов драла пух с бесчисленных лебединых стай.
Рваная метель нахлобучивает на нас клобуки, лепит развалистые белые эполеты, но призрачные согбенные фигуры охлопывают только сумы с товаром. Под ногами какой-то взбитый вазелин – отдача сильнее выстрела. Черные, опустошенные конверсией трубы чудятся каждый раз на новом месте: наш отрядик пробивается к общежитию при какой-то железной Гуте. Манят ложными огнями изотропные на все четыре стороны силикатные хрущобы, из которых лупит снег, но мне, лишь погрузившись в перехватывающую дыхание вьюгу, удается перевести дух: здесь что-то делаю я сам, а не делают со мной.
Моя верная подружка прячется за портативным столбиком (в ее рост) пластмассовых ведер, другие бурл б чки карабкаются почти на карачках, оскользаясь задними ногами, словно собаки, пытающиеся забросать свои экскременты на асфальте, – да, кони все скачут и скачут, а избы горят и горят… Если бы еще не перелаивались, кто да когда не туда повернул: ткань товарищества
– самый плотный и высокий из рукотворных небосводиков, заслоняющих от нас пустоту.
Первой пала Зина под черными шашками белковой икры – я вскинул пудовую сумку на плечо; затем под швейной машинкой подломились колени у Милы – одну я усадил на двуколку, другую – себе на шею.
Под холодильником рухнула Женя… Не шлепнуться бы, не шлепнуться, скользя по вазелину, балансировал я с мокрой горой женщин, облепивших мои плечи. В груди пекло, словно я дышал не снегом, а костром, – это ж, наверно, первая вьюга с времен
“Возмездия”!.. Блок – камень, брошенный в навеки заглохший пруд,
– внезапный всплеск отсебятины. Молчат магнатские дворцы – лишь
Пан Мороз во все концы…
Облупленная рабочая общага, издыхающие проклятья – лифт, как положено, не работает. Но для меня ведь физических тягот не существует: как бы ни ломило, ни подламывалось, сводило, душило, еще один шаг ты все равно можешь сделать – стоит добавить в мир горчичную пылинку игры. А пятка – ну что пятка: хромай поэнергичней – и всех делов. Моя еле живая любовь ухитрялась дотягиваться до меня угасающим взглядом восхищения и гордости.
Комната на десять коек – девять девок, один я (всем за сорок).
Нам не до себя: первым делом рассортировать, разложить, развесить подмоченный товар. Я чуть не задохнулся в прилипшей майке – пар повалил, как от взломанной реки в мороз. Когда-то я любил поиграть мускулами перед женским полом, но сейчас хоть бы уж не вызвать брезгливости… Однако в тот же вечер моя валившаяся с ног пятнисто-красная малышка, щекоча слипшимися волосами, со скромным торжеством ламы успела шепнуть мне, что, по общему мнению, я мужик что надо. Я же своих бабонек ощущал младшими сестренками, да и они не слишком церемонились, сверкая рябью ляжек и понурыми складками поясниц. Принесли нам в поучение фальшивую купюру страшного достоинства – кто-то не удосужился пощупать, шершавы ли лацканы на композиторе Монюшко.
Рядовая общажная кухня бывает и заплеванней. И заеды у пьяных вскипают и попенистее. Ах, какая болячка кетчупа запеклась на огненной линкольновской бороде!.. Главное – быть проще, и вот я уже волоку своим сестренкам мятый чайник с кипятком.
Ледяной цементный застенок, скользкие, как два тюленя, мы стискиваем друг друга под душем, невольно борясь за место в горячем конусе. Моя намыленная губка проскальзывает во все каменно стиснутые расселинки, а Он готов вот-вот взорваться от забытого напора. Только что не повизгивая от холода бросаемся растираться – но Его Высочеству и нужды нет. Чуть не приплясывая усаживаю ее на распяленный стул с ржавыми трубчатыми лапами, хватаюсь за гусиную кожу ее расплющенных увесистых бедер, и стул рывками скрежещет по цементу. Ничего, католики аж по лестницам ходят на коленках! Стул упирается в масляную краску облупленной стены – взрывом ее тоже чуть не разнесло. Жжет – ну и пусть жжет!
Проснулся я от хамского стука: пьяный мык требовал водки.
“Продай”, – вполголоса распорядилась моя партнерша (из законной водочной четверки). Нажравшийся простой человек – эквилибрист, уравновесивший на макушке поплескивающую через края охристой подливкой ведерную парашу, готовый кинуться на тебя с кулаками или с объятьями. Я обреченно приоткрыл дверь. Сорок тысчёнц за бутылку было неплохо днем, а пятьдесят – ночью. Я назвал сорок пять. Едва не забрезжил рассвет, покуда он отмусоливал свои пятерки и десятки, но вдруг бесшабашно шлепнул мне в ладонь всю свою пачку. “Все, не засну…” – и как меня не бывало. Утром обнаружилось, что в пачке всей этой рвани было тридцать шесть тысчёнц.