– Я тебя породил – я тебя и убью.
Я похолодел, но в ее округлившихся глазках мелькнуло восхищение.
– Ну ты и нахал…
– Помирать, так с музыкой! – понес меня сорвавший узду жеребец.
– Это ты меня убиваешь, а сам трахаешься в свое удовольствие!
– Да какое, к черту, удовольствие! Один только раз, да и то еле-еле!..
– Нет, вы посмотрите на него – он же мне еще и жалуется!..
– А кому мне пожаловаться? Ты у меня единственный друг.
– А разве твоя новгородская тетка тебе не друг?
– Конечно, нет. Друзья так не поступают. Не насилуют.
– Ну, ничего, теперь вы сможете спать друг с другом сколько влезет.
– Нет уж! Она отняла у меня жизнь – больше я ей ничего не должен.
– Уж прямо жизнь!.. Я уверена, ты и сейчас надо мной смеешься. А потом будете смеяться вдвоем.
– Я даже имя твое, – я пал на колени, – не мог бы там произнести!
Я попытался поцеловать край ее вишневого балахона, но она отпрянула, хотя уже не так решительно, как могла бы.
– Как ты, кстати, узнала ее телефон?
– Когда у нас еще ничего не было, ты мне иногда оттуда звонил.
– Вот видишь! Я просто дурак, в этом вся моя вина.
– Дурак… Я не знаю, кем надо быть, чтобы после нашего путешествия…
Мы спали, завтракали вместе… Мне после этого самый невинный флирт сделался противен, а ты – ты мог лечь в постель с другой!
– А я и не ложился, мы стоя… – я покаянно не поднимался с колен.
Она с трудом подавила невольный смешок:
– Я уже и правда не знаю, ты дурак или нахал…
– Дурак, дурак!
Я надавал себе по щекам. Сначала в шутку. А потом вдруг начал колотить изо всех сил, испытывая поистине неземное облегчение. Ты с ума сошел, кричала она, пытаясь хватать меня за руки, но я остановился лишь тогда, когда, промахнувшись, хватил себя по глазу.
Плеснулось желтое пламя, я замер в позе закрывшего глаз ладонью грешника из Сикстинской капеллы.
– Покажи, что ты натворил, – кричала она, но я лишь делал свободной рукой успокоительные жесты: ничего, мол, ничего, сейчас пройдет.
Слезы текли, но глаз видел. Ты сумасшедший, повторяла она, утирая мне слезы бумажной салфеткой, – я не сумасшедший, я просто дурак, повторял я.
– А у нас в леспромхозе говорили: я на дураков не обижаюсь.
Я покаянно обхватил ее колени, и она уже не воспрепятствовала. Я начал подниматься все выше, выше и выше, преодолевая боль в паху и в глазу. Под балахоном у нее ничего не было, и, несмотря на ее слабеющее сопротивление, мы прокружились тем же путем, что и в первый раз, и закончили ровно на том же месте. Но теперь это было не просто счастье, это было спасение от, казалось бы, уже свершившейся гибели. И вдруг по моей щеке снова поползли ее слезинки: а потом так же будешь лежать с ней…
– Я же тебе сказал: я с ней полностью расплатился. Забудь, это был просто дурной сон. Мне кажется даже, что ты не только последняя – ты первая моя любовь. Хотя я вроде бы черт знает сколько лет любил одну пламенную сионистку… Она действительно отдала жизнь сионистской сказке – превратилась в зачуханную поселковую портниху. Никуда не ездит, ничего не читает…
– Как бы я хотела!.. Жить в Израиле и читать только главную книгу!
И волосы у меня на ногах вновь стали дыбом от ужаса.
В тот вечер нам опять удается разойтись лишь под утро. Но сходимся мы что-то нерадостные. Мне приснилось, что я стою перед гинекологическим креслом, точнее, перед раскрытой вагиной, и понимаю, что мне нужно что-то с нею делать. И меня охватывает такая тоскливая скука… А Женя тоже сидела с увядшей вишенкой:
– Мне приснилось, что я невеста и прошу у цветочницы букетик. А она дает мне мокрые лилии, они у нее висят, как плети. Я говорю: что вы мне даете, я же невеста, видите, у меня белое платьице. А тетка смеется: какая ты невеста, посмотри наверх. Я смотрю – а надо мной вода качается…
Кажется, я сейчас тоже заплачу. Я обнимаю ее за ссутулившуюся спинку:
– Разве Тора разрешает верить всяким дурацким снам?
– После сна нельзя говорить о мистическом, пока не вымоешь руки. Ты хоть помнишь, с кем ты сейчас? Нет, от тебя верности не дождешься, надо держаться за кровных родственников. Все, пойду звонить в
Грозный, я кое-что там надыбала.
Еще и Грозный на мою голову… Я слышал, как она в соседней комнате с азартной истошнинкой кричала кому-то: “Борсов Михаил Иванович! Но это его так в детском доме назвали, сам он не помнит! Да, я писала – в Ежовске!” И ведь я сразу раскусил, что ее дурь сильнее моей, – и все-таки заглотил наживку с разлапистым крючком… Теперь придется выдирать вместе с кишками.
– Давайте по буквам! – восторженно вскрикивала она, и меня даже сейчас против воли обдавало нежностью – ну, влип…
Блуждая взглядом по отвергавшему меня приюту, я тщетно поискал сочувствия у Баруха Гольдштейна – ему, как всегда, было не до меня.
Она возникла передо мною немножко потная и беспредельно счастливая:
– Похоже, это мой дядя. Иса Хаджи. Мер-за-но-вич. Хаджимерзанович.
Борсов. Милиционер. Вот бы папочка порадовался!
Даже воспоминание об отце не омрачило сияния ее стеклышек, которые я еще никогда не любил с такой леденящей безнадежностью.
– Так я пойду? К своей Галине Семеновне.
Реакция на тест оказалась положительной: она меня не слышала.
Было совершенно ясно, что все наше волшебное путешествие мне только пригрезилось – в мире не было ни Хельсинки, ни фьордов, ни
Стокгольма, ни Копенгагена, – был лишь раздавленный собачий кал на мокром граните да мутные льдинки в Канаве, похожие на тающие плевки.
Я окончательно понял, что в той пьесе, которая сегодня разыгрывается на всемирных подмостках, для меня больше нет красивой роли. Но алая точка пули – это все-таки красивый финал. Теперь-то я уже не забуду насыпать порох на полку.
Но в кунацкой с ее подводными узорами, кумганами и ятаганами на меня потянуло дохлятиной… Разом утратив всю свою решимость, я все-таки двинулся в Гришкину комнату. В лицо шарахнуло прокисшим перегаром, а когда я зажег свет – меня чуть не отбросило назад распростертое тело, валявшееся на спине головой к подоконнику. Лишь по задравшейся рубахе я опознал Гришку: убийца уже пытался похоронить ее, швырнув ей на лицо горсть рассыпчатой земли. Так вот она откуда, та трупная вонь!..
Не помня себя, я шагнул к ней и едва не пал на шпагат, наступив на крутанувшуюся пустую бутылку (боль в паху на мгновение ослепила).
Пустые бутылки катались по всей комнате. Упав на колени, я начал стряхивать с ее лица земляную труху, приговаривая неслушающимся голосом: Галя, Галя!.. И тут она открыла глаза.
– Миэленький муой, – произнесла она с невыразимой нежностью, и глаза ее сияли из черного лица светящимся мраком.
– Что случилось, почему ты вся в земле?..
– Ййя вы зземыле?.. – она неторопливо ощупала свои щеки. – А, этто ны меня цветыточный г-г-г-г-горышшок уппыал.
Глиняный горшок действительно валялся в сторонке.
Невзирая на боль в паху, я поднял ее на ноги и повлек в ванную, продолжая принюхиваться, откуда же так несет дохлятиной.
– Ну ззыччем тты, гыллубчик, быррось мммення, ййа мыммерзкая твввввварь, мменя ннадо жживввой в зыземлю зыккоппать, – бормотала она, покуда я намыливал ей неожиданно нежную на ощупь физиономию.
Затем я отволок ее на кровать, крепко приложившись к сундуку (она продолжала бормотать заплетающиеся нежности по моему адресу и проклятия по своему), и отправился на розыски трупа. На кухне на разделочной доске только что не кишела червями недорезанная курица.
Содрогаясь, я вместе с доской спустил ее в мусорный мешок и, стянув ему горло, чтоб не провоняла вся лестница, снес его на помойку и отряхнул руку, словно от мерзкой гадины. Открыл все окна, ощущая пробензиненный воздух чистейшим дыханием снежных вершин. И тут снова завибрировал телефон.
– Что ты так долго не отвечал? С Галиной Семеновной целовался?