Это была святая истина. При всей растроганности мне до крайности хотелось побыть одному. Хотя бы недельку-другую.
Пока Женя была рядом, я не мог всерьез поверить, что какая-то полузабытая пьяная тетка завтра будет клеймить меня презрением или другим холодным оружием. Однако на привычном подмерзшем канале вдруг поверил. И прямо взбеленился – да какого черта?!. Только у самого дома боль заставила меня заметить, что стиснутые зубы уже почти вдавились в кость, и я с большим трудом принудил себя разжать их, а заодно разжать и кулаки, а то легко на автоматике так кулаком и врезать, будто мужику.
Предосторожность оказалась своевременной – когда воронено-седая, распатланная, в кровавом палаческом халате она кинулась меня душить, я милосердно залепил ей справа не кулаком, но всего лишь ладонью, так что от резкого движения заныло в паху. Милосердно – ладонью, не словом: “Да какое право ты имеешь что-то от меня требовать, пьяная жердь?!.” Какое счастье, что в последний миг отражатель все-таки успел понять мою ошибку: Гришка бросилась не душить, но обнимать меня! Я не сразу разобрал и захлебывающиеся слова: “Прости, прости, прости, прости меня, я принесла тебе столько несчастья, а теперь ты еще и должен жить с пьяницей, ты ведь и детей не хотел, я знаю, а они принесли тебе столько горя”, – я лишь со страхом следил, не открутит ли она мне голову, да пытался понять по ее выдоху, какую дозу и чего она приняла. Однако мой отражатель уже отвечал вместо меня: “Ну что ты говоришь глупости, если бы не ты, я бы так и остался самовлюбленным счастливчиком”.
Мы оказались под кумганами и ятаганами в тех же роковых креслах, каждый со стаканом черного с розовой пеной “Каберне”. Отказаться от примирительной чаши было еще опаснее, чем допустить Гришку до алкоголя – я намеренно называл все вина и коньяки просто алкоголем, как продвинутые филологи сонеты и новеллы именуют просто текстами, чтобы убить поэзию, заключающуюся в этих словах. Из развалившегося халата светили белые плоские сиськи, но я, сдерживая гадливость, делал вид, что сдерживаю улыбку. Пароксизм нежности завершается взрывом смертельной обиды, чуть она заметит недостаточность встречного пароксизма. К счастью, она заговорила без надрыва.
– Но я удивляюсь – ты стольким женщинам служишь… Почему ты им готов был служить, а мне нет?
– Я могу служить только грезам, а не нуждам, – уже не стараясь ее ублажить, сказал я. – А у тебя с тех пор, как мы поженились, были только нужды.
– Ты ошибаешься, ты всегда оставался для меня принцем из сказки.
Но тут завибрировал мобильник. Я осторожно покосился на его экранчик, и она с осовелой грустью улыбнулась уже не напоказ:
– Ничего, ничего, отвечай при мне. Мы же друзья.
Звонила таллинская Майя, она приехала нанести очередную пощечину российскому империализму, сбор завтра у памятника Сахарову, возможно, шествие будет разгонять ОМОН. Это и хорошо, пускай режим обнаружит свое истинное лицо. Как я, готов рискнуть?
– Всегда готов! Но случилась ужасная вещь: я только что сломал руку.
Может, завтра бы и наложили гипс, а всем рассказали, что это ОМОН. А?
– Не нужно, – поколебавшись, вздохнула она. – Мы не должны им уподобляться.
Что у меня с рукой – ей было уже не интересно. Я начал было упрятывать с глаз долой осточертевший мобильник, но он, словно противясь, опять завибрировал. Волшебный голос Василисы Прекрасной пел валторной.
– Спасибо, любимый, я поняла, не это важно, чтобы любимый человек был рядом -главное, чтоб было чего ждать. Без тебя бы я просто погибла – с этой моей лавкой, с этой моей дочерью… Но я теперь буду совсем другая. Я тут почитала умных людей… Когда тебя ждать?
И мой отражатель среагировал раньше, чем я успел что-то сообразить:
– Постараюсь завтра. Скоростная электричка, семичасовая, еще ходит?
Черт, опять не высплюсь. Мобильник немедленно подтвердил. Женя.
– Как тебя встретила Галина Семеновна? Рада? Засасывала тебя?
– Нет, конечно. Но каялась, что отравляла мне жизнь.
Пытаясь расторгать мою бдительную мартышку, я лишь насторожил ее:
– И ты уже размяк? Начал ее утешать? Ты ее целовал? Когда утешают, всегда целуют. Ничего, я тоже себе какого-нибудь старичка найду. В
Иерусалиме. А то отсюда после смерти катиться очень уж далеко. Что ты завтра делаешь?
– Срочно вызвали в Выборг на пару дней, проблемы в местном филиале.
В унылой электричке, на промозглых улицах убитой сказки мне грезилась женщина-друг, с которой можно было бы по-свойски попить чайку, а потом, глядишь, и соснуть часок-другой. Но – увы – меня встречал накрытый стол, на котором царила бутылка анжуйского, выраставшая из виноградно-яблочного лона; этот натюрморт казался живым из-за неуемного пламени двух свечей. В их неверном пламени хозяюшка сбросила кимоно и предстала в униформе парижской проститутки – алые шнурочки и крошечные кровавые нашлепки, едва прикрывающие соски и причинное место.
Представляете Венеру Милосскую в костюме стриптизерши?
Раскрепощенность ее оказалась еще более кощунственной – представляете ту же Венеру Милосскую, простите, раком? В попрании стыда есть своя сласть – но не тогда же, когда имеешь дело с богиней! И ее собственная натура противилась, как могла,- что-то у нее внутри судорожно сжималось и выталкивало меня наружу…
– Ты стала совсем другая… – сквозь одышку изобразил я почтительное удивление, когда мой труженик наконец завоевал для меня право передышки.
– Я без тебя читала журнал “Космополитан”, – со скромной гордостью призналась она, щекоча меня золотом распавшихся волос. -Нас все время учили жить для других. А надо полюбить себя, тогда тебя полюбят и другие.
– Не знаю, меня самовлюбленность отталкивает…
Она блаженствовала, а я разглядел далеко внизу разноцветную землю с речками, полями… Так я гусь, понял я и посмотрел на свои ноги – они были вытянуты в точности как у гуся. И я успокоился. И закурлыкал.
– Разбудили, черти, телефон забыла выключить, – услышал я досадливый голос прильнувшей ко мне большой и горячей Венеры. -Я возьму? Может, на работе чего… Слушаю. Сейчас… Тебя, – удивленно обратилась она ко мне.
В Женином голосе звучала не столько даже обида, сколько недоверие.
– Ты эксперимент надо мной ставишь? Как над лягушкой какой-нибудь?
– Нет, – ответил я, обретая предсмертное хладнокровие. – Пожалуйста, ничего не предпринимай сгоряча. Надо сохранить, что возможно.
– Кто это был? – в Венерином голосе сквозь юморок трепетал страх.
– Я погиб, – просто ответил я.
И начал одеваться трясущимися руками и ногами, не сразу попадая в штанины. Обнаженная Венера довольно долго наблюдала молча и, лишь когда я начал заправлять рубашку в брюки, как бы дивясь, произнесла:
– Надо же, как она тебя запугала!
– Если бы она меня запугивала, я бы ее ненавидел, – со сдержанной ненавистью ответил я. – Но она дарила мне счастье, и я его потерял.
Я не могу говорить грубости женщинам, с которыми только что предавался любовным утехам, пускай и принудительным, – но сейчас я был, как никогда, близок к этому.
Я был прямо-таки ошеломлен, обнаружив, что на промозглой улице все еще влачится этот бесконечный день. И промозглая электричка тоже бесконечно влачилась к месту моей неотвратимой казни.
Темный уголок на Лиговке у мусорного бака мне удалось разыскать довольно скоро. Она ответила совершенно мертвым голосом, и я торопливо произнес, как гвозди вбивая:
– Я прошу об одном: выслушай. А потом можешь убить, я это заслужил.
Мне открыла согбенная японская старушка, на которую какой-то издеватель напялил некогда обожаемые мною очки и вишневый балахон.
Видимо, мое отчаяние и боль в паху сумели что-то ей сказать без всяких слов. И во мне шевельнулось что-то вроде надежды, когда она заговорила первой.
– Сначала ты подарил мне жизнь, а потом сам же ее отнял.
Я съежился, но отражатель мой внезапно брякнул: