– Зря ты это скрываешь, – проникновенно сказал я. – Я давно простил твою работу в порнобизнесе.
– Какой там порнобизнес… – с неожиданной горечью произнесла она. – Я тогда была даже чересчур чистая.
– Как это можно быть чересчур чистой?
– Вот так и можно. Я иногда финнам завидую – они так просто к этому относятся… Я Ванечке говорю: неужели ты не можешь найти себе девственницу? А его прямо передергивает: противно слушать… Что, говорит, двенадцатилетнюю, что ли? Хочешь, чтобы меня в тюрьму посадили?
– Так и что хорошего? Нет тайны, так и романтизьму не будет.
– Да в Советском Союзе это была тайна только для таких дурочек, как я! Я знаю девочек, которые выходили замуж девственницами, а на самом деле уже и сосали, и в задницу трахались…
Японские глазки, оскорбленно округлившись, прицельно застыли, высматривая во мне, сидящем перед стоящей, хотя бы самую робкую попытку несогласия. Но я уже понял: ее скрытая мишень – всегда какие-то неведомые ей женщины, которых я по наивности могу счесть более добропорядочными, чем она.
– Но лучше же быть такой, как ты, – я преданно уставился в нацеленные на меня окуляры.
– Кому лучше? – она по-прежнему возвышалась надо мной, но уже скорбно, а не гневно. – Я вот когда попала в общежитие, просто
ничегоне знала, НИ-ЧЕ-ГО! И сразу попала в лапы этой наглой сволочи!
Похоже, меня ждали неприятные сюрпризы…
– Все-таки даже самая наивная девочка знает, что под юбку пускать к себе нельзя, – сказал я как бы примирительно, но на самом деле холодно.
Что от нее, разумеется, не укрылось.
– Это твоя Галина Семеновна такая умная. А я больше всего губы прятала, чтобы он в губы не поцеловал…
– Так что, он тебя изнасиловал, что ли?..
– Он считал, что это я таксопротивляюсь, для вида.
– Где все это было, в какой-то малине?!.
– Нет, в общежитии. Просто он был такой красавец, что считал, все только и мечтают, чтоб он им вставил.
– Бред какой-то… Так надо было в милицию заявить, чтоб он хотя бы срок получил, сволочь такая!..
Мои руки налились ледяным свинцом от ненависти, но… Ненавидимый мною красавчик был далеко, и мой ненавидящий взгляд был обращен на нее.
– Он меня убедил, что все так делают, только не рассказывают.
– Ты что, после этого с ним и дальше продолжала?!.
– Ну так… Иногда.
Теперь моя ненависть уже обратилась целиком на нее.
– Знакомое дело. Общага, все по-быстрому, не раздеваясь…
– Какие глупости!
– А как? У него хата, что ли, была, у твоего красавчика?
– Ты так на меня смотришь, как будто это я во всем виновата…
– А ты ни в чемне виновата?
– Ладно, надоело. Если я такая плохая, иди к своей Галине Семеновне.
Она у тебя святая, вот и целуйся с ней.
Нет, святой – это я. Я не встал, не взял свой рюкзак, не вышел, шарахнув дверью так, чтобы в тинэйджерском раю долгим стоном отозвалась гитара, – я всего лишь зажмурил глаза и посидел секунд пятнадцать. А потом мертвым голосом попросил:
– Ну, так покажи, какая ты была тоненькая?
Она прицельно взглянула на меня сквозь свои окуляры и поняла, что другого голоса у меня нет. Присевши рядом со мной, она принялась переворачивать картонные листы с такой быстротой, что мой подбородок обдавало ветерком: “Вот!”
На каком-то черно-сером пляже она стояла в бикини и широкополой шляпе и впрямь невероятно тоненькая и фигуристая, словно фотомодель.
– Да-а!.. – в моем голосе прозвучала неподдельная почтительность, и это дитя тоже немедленно растаяло: – Вот видишь! Скажешь, твоя
Галина Семеновна была лучше?
– Да ну, ты что! Она всегда была толстая как бочка!
– Какой хитрый… Ладно уж, не сдавай свою драгоценную Галину
Семеновну, играйте в ваш баскетбол. Мне Тягушева сразу сказала, что вы с Галиной Семеновной идеальная пара.
– Ты готовься: теперь подруги начнут всячески восхвалять Галину
Семеновну. Или сочувствовать. Чтоб отравить твое счастье.
– Тягушева сама видела, что таких заботливых жен… Ай, ай, ай…
Она поняла, что я собираюсь слишком пылко ее обнять. Я был снова так счастлив, что, пожалуй, даже и этого красавчика не стал бы убивать.
Отрезал бы яйца и отпустил. Даже просто полязгал бы кусачками над ухом…Ведь никаких таких гадостей на свете на самом деле нет, а что есть – ее невесомые, будто травинки, пальцы, скользящие у меня по шее… Как раз по тем самым старческим родинкам… Я с тех пор часто их трогал, два эти крошечные клубочка, два свернувшихся до поры до времени паучка.
– Ну что они, выросли? Родинки, – безнадежно поинтересовался я.
– Какие родинки?
– Ты сама же мне говорила… Все правильно, я почти уже старик.
– Ты старик? Не смеши меня! Ты еще лет тридцать всех подряд будешь трахать! Патриархи в твои годы только…- стеклышки блеснули радостным азартом: – А ты походи по дому в кальсончиках. Как будто ты мой муж.
– Они ж залежались с советских времен, уродливые нечеловечески.
– И хорошо. Сразу видно, что человек у себя дома. Ну-ка встань!
Она расстегнула ремень и начала дергать молнию, – как тогда у
Командорского, – в конце концов стащив с меня все. Открылись марлевые нашлепки.
– Бедненький! Я совсем забыла, прости!.. Так тебя еще и побрили?..
– Ну да. Я даже и не заметил… Что, он сильно проиграл без свиты?
– Наоборот… Такой стал нахальный! Подожди, тебе же запрещено!..
– Мне запрещено только чихать. А если на спине…
В отсвете перламутровых льдов ничего интересного разглядеть не удавалось: она прикрывала свой каракулевый воротничок скрещенными ладошками, напоминая неопытного всадника, который, пускаясь вскачь, хватается за луку седла. И только в последний миг теми же скрещенными ладошками зажала мне рот:
– Ты что, в Финляндии нельзя так кричать!..
– А разве Иса не кричит? – спросил я, наконец-то ощутив боль в заклеенной дырке.
Она так и осела на меня от смеха. И тут же подпрыгнула:
– Тебе не больно?..
– Мне не больно – курица довольна.
Просторный солнечный стол был уставлен всяческими вкусностями, но мне бросился в глаза масляный круг каймака – и впервые в жизни воспоминание о Гришке отозвалось не спазмом сострадания и стыда, а облегчением: слава те, господи, не скоро еще ее увижу!..
– Откуда у тебя каймак?
– Что? Это финский домашний сыр, называется ууниюусто- ууни-юусто – значит, печеный. Его едят с лаккахилло- с морошковым вареньем.
Морошковое варенье тоже не вызвало у меня ни малейшего содрогания.
В аптечно чистых стеклянных плошках посвечивали из сметаны с укропом, перемешанной с мелко нарубленным луком, три вида икры: красная – лосось, желтая – сиг и оранжевая, самая мелкая и безумно дорогая – ряпушка. Я взял в руки увесистую хоккейную шайбу желто-сливочного цвета, обвалянную чем-то меленько нарубленным…
– Это чесночный сыр. Ешь спокойно, спать будешь в отдельной комнате.
Ванечка, бывает, возвращается под утро – вдруг догадается…
– Неужели он может не догадаться?
– Но я же мать! Я о своих родителях…
– Так то ж было советское лицемерие! А финны ко всему относятся просто. Кстати, как по-фински форель? А сиг? А ряпушка?
Конечно же, на свете по-прежнему не было ничего вкуснее слов:
лохи , сиика , муйкку , – но и елось как-то нечеловечески вкусно.
И сиделось нечеловечески безмятежно – в лазурных кальсонах с пузырями на коленях и в коротенькой Жениной ночнушке из невесомого солнечного шелка с невинной русалочкой на груди с вытачками -
Геркулес у Омфалы. Русалочка была копия Женя, только что без очков.
– В России никогда не бывает так спокойно, – нежилась Женя, облаченная в мою джинсовую рубашку, напоминая хорошенького беспризорника из образованных. – В Финляндии даже ночью совершенно безопасно.
И тут… Тишину ночи прорезал нечеловеческий вопль. Мы оцепенели.
Вопль повторился уже под самой дверью, и – в нее замолотили руками и ногами сразу двадцать гестаповцев. Женя застыла с выражением не столько испуганным, сколько обиженным, но стук оборвался, раздались рыдания, мольбы, проклятия,- на лестнице явно избивали какую-то женщину. Я сделал движение встать и снова не сдержал гримасу боли.