Риихимяки, Пасила…
И вот он уже горит огнями, лучший город земли, и вот я осторожненько спускаюсь на платформу, и вот навстречу мне пробирается…
– Осторожно, не напрягайся! – с той самой невыносимо милой истошнинкой восклицает она и бережно касается меня своей теплой вишенкой и морозными стеклышками, и я понимаю, что больше мне ничего не нужно во всей бескрайней вселенной. И даже боль в паху – лишь гениально вброшенное зернышко перчика, чтобы сладостный миг не показался слишком уж приторным.
– Дай мне, тебе нельзя! – пытается она стащить с меня рюкзачок, и я, пытаясь оказать сопротивление, снова не могу сдержать сдавленный стон.
Она пугается и оставляет меня в покое.
Гранитные великаны с крестьянскими лицами держат над нами светящиеся граненые сферы, я скорее угадываю, чем вижу, резной гранит чухонского модерна, околдовываюсь многоцветьем огней в черном стекле американского аквариума и наконец-то впиваюсь взглядом в волшебные огненные слова: TAPIOLA, OKOPANKI, AIKATALO, SUOMEN TERVEYSTALO…
– В Стокман пойдем? – со значением спрашиваю я, невольно расплываясь от счастья, но она отвечает с полной серьезностью, тоже, впрочем, вспыхнув своей единственной в мире чуточку клоунской улыбкой: – Он уже закрыт. А я и так накупила всякой вкуснятины. Мне такой страшный сон приснился!.. Что я лежу в гробу с дядей Васей и он меня обнимает. Очень ласково, но сам ужасно холодный… И я его прошу: можно, я схожу на поверхность в Стокман, куплю что-нибудь поесть?..
Но она и об этом ужасе рассказывает точно так же, как я слушаю, – с блаженной улыбкой. Мы годимся представлять интернационал блаженных.
Морозец она, однако, почувствовала раньше меня.
– Ты поддел штанишки? – она принялась щипать меня за бедро, пытаясь прощупать, есть ли что-то у меня под брюками.
– Веди себя прилично. Поддел, поддел.
– А я шапочку надену – можно?.. Я в ней буду похожа на курочку.
– На какую курочку?
– Не на курочку, а на дурочку, глупый какой… Можно?..
Она искательно сквозь свои чудные стеклышки заглядывает мне в глаза, но ищет она лишь подтверждения того, что ей и без меня прекрасно известно: что бы она ни напялила, ничего, кроме умиления, это у меня не вызовет. Она натягивает черную вязаную шапочку, по-моему, нарочно несколько перекосив очки, и я одобрительно киваю: “Классное чучело.
К нему и птица не летит…” – и она радостно и немножко заговорщицки смеется в нос: “Гм-гм-гм…”
И мою грудь в который раз снова заливает горячей нежностью.
Она берет меня за руку своей бесхитростной лапкой, и мы, ног под собой не чуя, пересекаем площадь, бреющим полетом парим вдоль
Александринкату мимо гранитных медведиков и гномов, концом крыла задеваем светящийся призрак Петербурга и оказываемся у огненно-черного моря, на том самом месте, где балтийские тролли когда-то тщетно пытались залить нашу любовь остервенелыми ушатами ледяной воды. Играючи одолевая напор морского ветра, скользим вдоль темных пакгаузов, занявших трудовой берег гавани, покуда не оказываемся у теряющейся во тьме шеренги кирпичных зданий, открывших грудь темному простору, мерцающему красными, желтыми, зелеными огоньками и перламутром льда. Внизу слева ноет все сильнее, но мне море по колено.
По-гостиничному чистую лестничную площадку оживлял утиный выводок башмаков и башмачков, выстроившихся по росту вдоль стены напротив лифта: папа, мама и деточки от велика до мала. “Isa”, – успел прочесть я надпись над низко прорезанной почтовой щелью в больнично-белой двери.
– Араб какой-то живет, – перехватило мой взгляд мое любимое чучело. Все соседи ругаются, но… Национальный обычай – это святое. Свое святое не храним, так хоть… У них любой малыш уже с отцом ковыляет в мечеть…
“Ruusula”, – прочел я над такой же щелью, – бедняжка, все у нее как у людей… Только мезуза особая… И пальцы, приложенные к ней, больше никто в этом мире так не целует…
За дверью на чистом стальном линолеуме бросилась в глаза пара кроссовок размером в детскую ванночку, – и тут же в прихожую выглянул их владелец (за белой дверью вспыхнул и погас мир “мечта тинэйджера”: оскаленные рожи каких-то рок-звезд, мерцающая аппаратура, электрогитара, боксерские перчатки…). Из-под потолка в нас вглядывались дерзко прищуренные глаза юного викинга, напоминающие подсиненные морским ненастьем льдинки; тяжелые пряди волос, выбеленные каким-то неласковым солнцем, были надменно отброшены к лопаткам, – но заговорил он почти застенчиво, по-фински подхмыкивая в нос:
– Здхравствуйте. Мхама, я пхоеду к сиське.
Как, однако, прямо… Европа! Мордочка моей обезьянки мгновенно приняла выражение беспомощной мольбы:
– Деточка, ну зачем же так поздно?.. И зачем тебе эта сиська, найди себе чистую еврейскую девочку!
Викинг сморщился, будто от невыносимой кислятины, и скрылся в своем тинэйджерском раю.
– Как, однако, деликатно выражается твой Ванечка: поеду к сиське…
У нас в леспромхозе говорили проще: живу тут у одной п…
– Гм-гм-гм… Сиско – “о” на конце – это такое имя. Я уверена, она и до него с кем-то это самое , – в Пиетари она бы наверняка сказала
“трахалась”, но под одной крышей с сыном она еще и голос понизила, хотя мы уже прошли в гостиную.
Я заранее был готов полюбить все, что увижу, но любить оказалось совсем уж нечего – стандартный европейский отель. Бедняжка…
– Я ее сняла вместе с мебелью, – ответила она моим мыслям. – Думала, буду на верандочке пить чай и смотреть на море. А оказалось, там всегда такой ветер, чашки опрокидывает… – Она жалобно показала на огромное черное окно, но теперь эта тьма смотрелась совершенно родной и домашней. И все-таки не дает чаю попить моей бедняжке!.. Я прижал ее к груди, чтобы ослабить боль снова сделавшейся почти нестерпимой нежности, но она тут же, только потише, завела свои профилактические “ай, ай, ай…”.
– Раз уж мы в Финляндии, надо говорить не “ай, ай, ай”, а “хуй, хуй, хуй”. Кстати, твой Ванечка кем себя чувствует – русским или финном?
– Финном. Даже националистом. Считает, что не надо так много мусульман сюда пускать. Правда, когда ему было лет четырнадцать, какие-то сволочи – из его же класса – начали его дразнить, что у него мать русская… Нет, не так: твой отец купил твою мать за командировочные. Он даже плакал. А потом пожаловался отцу, они часто говорят по телефону. Ну, у того разговор короткий, он позвонил папаше самой главной сволочи и сказал: если твой подонок еще раз скажет моему сыну хоть одно слово, ты увидишь, что я с ним сделаю. И все, затихли раз и навсегда.
– Национальный вопрос был разрешен.
– Национальный вопрос был разрешен. Ты хочешь кушать?
Лакейское слово “кушать”, проговоренное ее ротиком-вишенкой, тоже вызывало у меня умиление…
– Благодарю, сыт по горло.
– Я хочу тебе показать, какая я была тоненькая, а то ты мне не веришь.
Мы сидели на чистом диване из гостиничного холла и, тускло отражаясь в плоском телевизоре, листали картонные страницы тяжелого фотоальбома.
– Нет, потом, потом, – не позволяла она заглянуть ни в пожухлые черно-серые, ни в свеженькие разноцветные форточки своей жизни – и вдруг какую-то выхватила и прижала к груди: – Не смотри, листай дальше!
– Хорошо, – я покорно перевернул тяжелый лист и, не поворачивая головы, резко выдернул у нее фотографию – даже живот отозвался болью.
– Нельзя, я запрещаю! – она рванулась и, промахнувшись, шлепнулась на пол.
В дверях возник изумленный викинг, оторопело уставился на распростертую маму.
– Что тебе, деточка? – кротко спросила она с пола, и я туда же, вниз, протянул ей фотографию.
Юный варяг понял лишь, что у нас здесь только шум, а драки нет.
– Пхойду, – хмыкнул он еще более в нос и смущенно попрощался со мной отдельно: – Нно свиннания.
– Ходи осторожненько, когда придешь, позвони, – отправилась она его напутствовать и вернулась уже без фотографии.
Было немножко все-таки неприятно: что уж там за секреты?..