– Может, мне приехать?.. – жалобно взывала Женя, и я очень по-деловому возражал:
– Незачем. Лишняя трата денег.
– Да, возьми с собой тысячу долларов. А я, если даже в семь выеду…
– Все уже кончится, -я словно журил нерадивый медицинский персонал и, наконец отбившись (озабоченно помыкивая на ее причитания: ах ты, бедненький, как мне тебя жалко!..), развел руками, обращаясь к мрачно пошатывающейся круговыми движениями Гришке: завтра-де надо к восьми…
Я давал понять, что пора оставить меня одного, чтобы я успел выспаться, но Гришка мрачно постановила: “Я сама тебя отвезу, – м вперила в меня прожигающий взор: – Жена я тебе или не жена?”
Я снова развел руками, как бы говоря, что все, мол, и так всем известно.
– Да, наличные у нас есть – баксов так с тыщу? – простодушно объединяя нас словом “нас”, поинтересовался я, и она немножко отмякла:
– Как раз вчера удалось отщипнуть налички.
Уж не знаю, от бормашины или от искусственной почки.
И когда мы в ледяном молчании бесконечно ползли по огненно-черному городу и я старался не коситься на сабельный силуэт моей водительницы, мне хотелось только одного: поскорее оказаться во власти людей, для которых я всего лишь никто, а не подлый предатель, которому все же нельзя отказать в милосердии. И я почувствовал не ужас, а облегчение, когда перед нами возникла фабричная громада, где мы с Женей вечность тому исследовали аметистовую кровеносную систему нашего общего друга.
Каких утонченных дам воспитывают в Ежовске – у нас прекрасный хирург, кандидат медицинских, огромный опыт, лапароскопично, малоинвазивно, безнатяжная пластика, сетчатые имплантанты… Но и
Старочеркасск не ударил в грязь лицом: самое лучшее, отдельная палата, уход…
Я таки дослужился до двухместной коммерческой палаты. Матрац, правда, кишит желваками, пестреет кровью и желчью многих поколений, но простыня все-таки чистая и не рваная, если не заглядывать слишком глубоко. И кровать не провисает до свинцового линолеума, и ничья случайная голова за соседней тумбочкой не издает храпа… Хорошо бы, исчезла куда-нибудь и оскорбленная супруга, тут же принявшаяся снова казнить меня молчанием, чуть только скрылся последний свидетель. Но, слава богу, за мной сейчас придут.
Зачем-то им нужно еще и унизить тебя напоследок, доставить к месту казни волоком, привязавши к конскому хвосту: велят раздеться и улечься на ледяную труповозку (мой труженик совсем съежился от холодного обращения). Гришка надменно отворачивается, а затем сдержанно желает мне ни пуха ни пера.
Я был в таком напряжении от ее соседства, что даже и не помню, что там было дальше. Помню только, как я снова лежу в том же коммерческом чуланчике, а Елена Петровна и Галина Семеновна с ответственным видом разглядывают марлевые нашлепки на моем животе – небольшие, будто на фурункулах. Я еще не вполне очухался, но уже страстно желаю, чтобы эта женщина в зеленом не уходила, не оставляла меня с той, другой, которая внушает мне ужас. Однако она говорит что-то успокоительное и исчезает, а та, которая внушает мне ужас, неумолимо отворачивается к черному окну, они здесь всегда черные.
Мне невыносимо хочется отлить, но я боюсь напомнить ей о себе.
Начинаю осторожно перекатываться набок (каждое напряжение брюшных мышц отзывается резью), она снисходит: “Тебе что-то нужно?” – услугу оказывает мне не она, закон. Но я не могу делать это лежа. Сдерживая стоны, чтобы не привлечь к себе внимания, я ухитряюсь спустить с кровати голые ноги и встать. Меня пошатывает, но я держусь. Моя надзирательница с непроницаемым видом снова отворачивается к окну, но я не могу это делать, когда меня ненавидят. Робко прошу ее выйти.
“Я и здесь тебе мешаю”, – с отвращением цедит она и выходит, пристукнув белой порепанной дверью. У меня все так стиснулось от этой борьбы, что я с полминуты не мог начать… Но все-таки расслабился. Придерживаясь за кровать, за стену, добрел до сортира, вылил янтарную жидкость в унитаз. Спустил воду. Теперь я уже мог притворяться спящим и передохнуть от невыносимого напряжения.
Проснулся я от щекотки – у голого бедра вибрировал мобильник (я и не помню, когда я его успел сунуть под одеяло подальше от глаз надзирательницы). Я хотел и перед Женей прикинуться, что сплю, но чуть сквозь одурь представил, как она перепуганно ждет ответа…
Галина Семеновна по-прежнему грозно каменела перед черным зеркалом окна, и я снова жалобно попросил утку. Без единого слова, чеканя шаг, она удалилась, и я стремительно вырвал мобильник из-под байки.
– Ну как ты, моя птичка?.. Тягушева говорит, все в порядке, она сама тебя смотрела…
– Да, все нормально, абсолютно!..
– Она что, сама твой живот рассматривала? Обрадовалась… Она всегда любила шикарных мужиков. А что, Галина Семеновна тоже смотрела?
– Нет, ей запретили показываться на территории больницы.
Старое начиналось сызнова.
Я выпросился домой, клятвенно заверив, что при малейших неприятных ощущениях… Ощущений более неприятных, чем быть запертым в одной камере со смертельно оскорбленным и ненавидящим тебя человеком, все равно быть не могло. Потом мы бесконечно ползли по огненно-черному городу, и я страшился взглянуть на непримиримо-сабельный профиль моего конвоира, но глаз косил сам собой. Не зря помещики когда-то нанимали охранников-черкесов – я бы близко не подошел к барским угодьям. А потому, оставшись в своей комнате один , я испытал мгновение истинного блаженства. На радостях я даже нарушил технику безопасности: обычно я не расстаюсь с трубкой, чтобы опередить надзирательницу, а тут, когда телефон закурлыкал, пришлось совершить рывок от дивана к столу. И меня пронзило такой болью, что я еле сумел выговорить “я слушаю”.
– Приветик, моя птичка! Что ты молчишь, у тебя все в порядке?..
– Все в порядке, завтра увидимся, -я все же справился с дыханием.
– Может быть, не надо?.. Может, это слишком опасно?..
– Опаснее, чем здесь, нигде не будет.
– Тягушева говорит, на самолете нельзя, а на поезде можно… Только нельзя тяжести поднимать и кашлять. Так что обязательно поддевай штанишки! Слышишь? Я проверю. Чихать тоже нельзя!
– Чихал я на ихние запреты. Лучше сдохну, чем здесь останусь.
– Как это сдохну, что за слова! Ты обязательно должен поддеть штанишки, кальсончики, иначе я… Я спать с тобой не буду!
Проснувшись, я сразу же с надеждой прислушался – увы, из кунацкой доносился сабель звон и звон бокалов. Хотел было сесть – и не удержал стона, пришлось перекатываться набок, медленно спускать ноги… Но прошмыгнуть в сортир не удалось.
– Как ты себя чувствуешь? – палач был неумолим.
– Отлично. Вполне могу ехать. Возьму легонький рюкзачок…
– Я тебя подвезу, – не ради меня, ради милосердия.
– Не нужно! – кажется, я не сумел скрыть ужаса.- Я возьму такси, – тут же поправился я, но было поздно.
Ледяное “как хочешь” – и княгиня удаляется в свою опочивальню.
Передвигаться вполне было можно, если не спешить и, прежде чем встать, опереться руками на сиденье, чтобы перевеситься вперед. Вот когда мне захотелось чихнуть, я малость засуетился: принялся давить на ямку на верхней губе, как делали первые пилоты, чтобы не перевернулся самолет, теребить вверх-вниз стиснутый нос, но, когда неотвратимый миг все равно приблизился, я скорчился в позе эмбриона, и – боль была ослепительной, но шишка не выскочила. И под готические своды Ладожского вокзала я вступил, словно под крышу родного дома. Я любил их всех – пассажиров, проводников, пограничников, таможенников: ведь это были ее домашние, – я любил и зимнюю тьму за окнами, и жидкий скандинавский кофе в вагоне-ресторане, и вспыхивающие, чтобы тут же погаснуть, российские платформы, и основательно сияющие фабрично-заводские финские городки, но, конечно же, более всего я любил эти сладостные звуки – Вайниккала, Лахти,