Никто не предполагал тогда, как неправдоподобно близко окажется истечение срока действия этих слов.
Все учителя, как, впрочем, и все ученики, обязаны были нести так называемую “общественную нагрузку”. Когда Юрьев выразил желание вести факультатив, ему немедленно предложили готовую программу факультатива. Он предложил взамен набрать литературный кружок – его ознакомили с утвержденной министерством программой литературного кружка, расписанной до мелочей. Он отказался.
Тогда его направили прочитать спозаранку лекцию механизаторам, а через неделю дояркам. Один из механизаторов спросил его: сколько зерна Советский Союз закупает ежегодно у американцев? Он не знал. “Никто не знает”,- удовлетворенно подтвердил механизатор.
Юрьев покинул душную бытовку, в которой тесно было от сельских мужиков в замызганных ватниках, прекрасно понимавших, что учителя к ним направили. К дояркам он не пошел. Стал пропускать еженедельные политинформации, не законспектировал материалы последнего партийного пленума или даже съезда. Не придав значения директорскому предостережению, что отступление от утвержденной программы по каждому предмету уголовно наказуемо и преследуется по закону, принялся делать на своих уроках то, что считал необходимым. Задача сильно упрощалась тем, что ученикам негде было взять обязательные к прочтению книги. Поэтому уроки большей частью сводились к чтению вслух, пересказу сюжетов и попыткам добиться от учеников, что они по поводу прочитанного думают. С этого момента, собственно говоря, и начинается история
Маруси Богуславской.
Примерно тогда дезориентированная переменой собственной участи и романически настроенная телевизионщица принялась жаловаться ему на своих учеников, с уроков она возвращалась в состоянии озадаченном, временами близком к истерике. Все, что было связано с миром чувств, мотивацией, пресловутой “диалектикой души”, прославившей классическую русскую литературу XIX века, сельскими детьми Галиции совершенно не воспринималось, будто эта самая душа обладала у них исключительно телесно-осязательными параметрами и полностью покрывалась физиологией. Саму вступиввшую в опасный возраст учительницу, как можно было при этом догадаться, явно прельщала возможность адюльтера с
“психологией”, дефицит которой так отвращал ее два десятка лет от романов с напудренными дикторами и липкими редакторами областного телевидения.
Юрьев не торопился с собственными заключениями. Пол-урока он исправно читал вслух принесенные с собой книги, пол-урока задавал вопросы и рассказывал. Горло деревенело и болело при сглатывании к концу занятий. Четыре-пять часов каждодневного говорения – его гортань и слюнные железы не были рассчитаны на прохождение такого количества слов.
Дети затаились. Они слушали. В каждом классе находилось пять-шесть сообразительных учениц, как правило. Как пришлось впоследствии убедиться, из них вышли городские продавщицы.
Впрочем, зажиточные родители пристраивали продавцами в городе и отпетых двоечников, хотя куда чаще последние становились экспедиторами или грузчиками. Непонятно зачем, они запомнили своего случайного учителя и еще десяток лет спустя окликали его по имени-отчеству из-за своих прилавков и лотков – пообтершиеся в городе, нарожавшие детей и отрастившие невероятные физиономии,- предлагали что-то из-под полы, спрашивали неизвестно о чем, что-то вроде: “Ну как вы?”. Старательным ученицам и ученикам приходилось завышать оценки, ставить четверки и пятерки, чтобы не загасить в классах едва тлеющий интерес к знаниям и едва теплящуюся способность к обучению. В каждом классе имелось также несколько дебилов, а иногда и имбецилов, родители которых слезно просили не отправлять их умственно отсталых детей в спецшколы,- их можно было понять. Эти во всех классах сидели на первых партах, были послушны и даже старались. Нечаянная учительская похвала, казалось, способна была сотворить с ними чудо – как начинали тянуть они руки! – если бы Господь, природа или наследственность не спрямили что-то безнадежно в их бедных головах. Но к этому средству нельзя было прибегать слишком часто, чтобы не обратить их в посмешище, дав опозориться на глазах у всего класса. Достаточно было просто позволить им присутствовать на уроках с другими детьми, что-то слушать и время от времени даже записывать что-то в тетрадь. Несколько учеников на всю школу насчитывалось таких, кого безнадежно было поднимать для ответа. Учителя молча ставили им тройки за четверть и за год и переводили в следующий класс. Остальная часть учеников знала, что рождена кидать навоз лопатой в совхозе и торговать на городских рынках ранней зеленью – что было специализацией и являлось основным источником благосостояния прилегающих к городу сел. Надо было очень постараться или оказаться совсем уж невезучим лодырем, чтобы остаться малоимущим в этих селах, хотя встречались и такие. Поэтому от старших классов и до начальных, от условных “хорошистов” до распоследних двоечников во всех классах и со всех парт блестело и светилось золото зубов – в Галиции скверная вода,- тем более когда так повально и непобедимо в юном возрасте желание “скалить зубы”, смеяться и смешить самому, и еще чтоб никогда не кончалось это дешевое счастье жизнерадостной ржачки.
Параллельно дороге в нескольких сотнях метров от школы посреди поля текла Полтва – канализационная речка со стоками большого города, его фабрик и заводов, неустанно трудящихся над перегонкой нефти и забоем скота, производством мыла и трехколесных велосипедов, громоздких телевизоров и тяжеленных автобусов, корпусов для атомных подводных лодок и прицелов для стратегических бомбардировщиков, о чем знали в то время очень немногие. Сразу на выходе из-под земли содержимое городской клоаки перехватывали у крыс сварливые белые чайки. Речка паровала по утрам, особенно в пасмурную погоду, и ее зловоние как будто входило в замысел ландшафта. Юрьеву воображалась экологическая байдарочная экспедиция: бюсты в противогазах, поднимающие и опускающие весла, как мишени, беззвучно скользили бы по канавочной прорези в поле. Ниже по течению зловонная речка приходила в другое большое село при железнодорожной станции.
Оттуда ежедневно добиралась в школу на автобусах почти половина учеников. Много было среди них лихих голубятников, что с послевоенных лет отчего-то в одном этом селе во всей округе сделалось бизнесом.
Юрьева, однако, занимало другое. В том же селе у железной дороги в 1920 году располагался штаб Первой конной, прикомандированный к которому провел здесь три месяца Бабель, сходя от тоски и безделья с ума и ведя дневник в ожидании штурма Львова. Расклад был таков, что сумасшедшими более или менее в то время оказались все. За несколько лет до того будущий нобелевский лауреат по литературе Стефан Жеромский застает в Закопане квартиранта Юзефа
Пилсудского в одних кальсонах (тогда как единственные свои штаны он отдал в штопку), застает раскладывающим трудный пасьянс, на котором тот загадал, быть ли ему диктатором Польши – той страны, которой нет пока на географической карте! Оттого-то он и потянулся за Киевом при первой же возможности. В ответ
Тухачевский двинул армии на оголенную Варшаву и потребовал от
Сталина поддержки. Сталин, однако, возомнил о себе после царицынского успеха и заупрямился: направлением главного удара станет Львов,- и туда увел Буденного. Оба они так и не решились за три месяца напустить кавалерийскую лаву на город, где она, несомненно, завязла бы, рассосавшись по каналам улиц и закоулков, что сулило конармии огромные потери, если не славный конец. Тем временем Тухачевскому отвесили под Варшавой, а затем и Буденному и гнали всех скопом назад до Киева, так что граница и вышла аккурат по Збручу.
Юрьева все же занимал исключительно литературный аспект геополитических турбуленций. Говоря проще, его не устраивал не столько большевизм, сколько политика партии в области искусства.
И он спрашивал себя: было бы гипотетическое взятие или невзятие
Львова конармией Буденного оплачено спустя несколько лет написанием новеллы об этом событии конармейцем Бабелем? Город и конница – какая красивая антитеза! При соприкосновении они аннигилируют, а подтверждением их встречи остается лишь одна небольшая новелла. Та новелла не была и не могла быть написана по причине отсутствия события, а тому порыву остался свидетелем разрушенный польский мемориал на Лычаковском кладбище Львова да один запоздалый советский памятник на спуске от Подгорецкого замка к Олескому, не уступающий своими размерами замкам: в нежное небо Запада, где по палевым облакам ходят розовые голые бабы, неотличимые от облаков, тянется окаменевшими копытами и мордами взбесившаяся конница. Рассказывали, что на постаменте памятника под гигантскими конскими ядрами в вечерних сумерках местные девки любят отдаваться местным же парням.