Когда на последнюю вдруг свалилась с неба независимость в начале девяностых, он опубликовал брошюру о деле своей жизни, где изложил и представил наконец на суд общества десятилетиями вынашиваемый план, с обоснованием, расчетами и чертежами, за который при прежнем режиме не миновать бы ему мест заключения или по меньшей мере “психушки”. В районной типографии он издал свой труд за собственный счет тиражом пять тысяч экземпляров и объемом приблизительно в две ученические тетради, на задней обложке поместив свою фотографию, на которой запечатлен был в рост, в клетчатом, чуть великоватом ему пиджаке, держащимся за гнутую спинку тонетовского стула из реквизита райцентровского фотоателье.
Вскоре подобных книг появилось великое множество, и эта позабылась да и вряд ли разошлась бы, но, по счастью, один ее экземпляр задержался в дядином застекленном книжном шкафу. Ее-то
Юрьев и взял перелистать перед сном.
Так, значит, вот кто тогда, два десятилетия назад, объявился в том селе подо Львовом, где Юрьев очутился по направлению после университета и где отработал год учителем в местной школе.
Свою часть разыгравшейся там и тогда истории, к которой и сам он имел некое косвенное отношение, он рассказал жене в постели перед сном – ровеснице главной героини тех событий. По ходу рассказа он вынужден был припомнить много чего такого, что уже тогда выводило эту диковатую историю за рамки черного анекдота и из пределов компетенции уголовного кодекса, накладывая на ее участников грубый грим персонажей архаичной драмы, долгое время считавшейся специалистами-филологами утраченной.
Все в той школе располагало и склоняло к кощунственной шутке, если учесть к тому ж возраст молодого учителя. Бывшая четырехлетка, а позднее средняя советская школа занимала здание заброшенной молочарни – кустарного молокозаводика польского времени, с цементными полами и странными уступами и желобами в них, приглашавшими к спотыканию на каждом шагу. С крыльца ее, на которое Юрьев выходил обычно перекурить, отчетливо видны были в ясные дни кучерявые холмы Кайзервальда и возвышающаяся над ними гора Высокого Замка с телебашней, загораживавшие собой въезд в такой близкий и недосягаемый город с этой стороны. Очутившись здесь, начинающий учитель русского языка и литературы оказался вынесен не только за физическую околицу города, но и со знаком вычитания за невидимые скобки. В этой местности он ощущал себя примерно так, как ощутила бы себя, попадя в натуральный ряд чисел, величина мнимая и отрицательная, защищенная только своей временной невключенностью в условия арифметической задачи.
Окружность, примерно совпадающая с кольцевой автодорогой, являлась также осью координат, при пересечении которой происходило своего рода превращение величин, и то, что представлялось безусловно ценным внутри окружности, вовне воспринималось вздором, белое оборачивалось черным, черное казалось белым и так далее. Некий пространственный вывих. Но время также вело себя здесь иначе. Оно стояло, и никто не был на него за это в обиде. Рейсового автобуса дожидались с обреченностью терпения, как казни или Годо, чье имя здесь никому и ничего не говорило. Запыленный горбатый “ЛАЗ” появлялся рано или поздно из-за поворота, что всегда вело к оживлению на остановке, суля дожидающимся радость общения в дороге. Любой колесный транспорт являлся для местных жителей разновидностью передвижного клуба, хочешь общаться – надо куда-то поехать.
Салон автобуса с азартом набивался пассажирами до костного хруста, особенно в базарные дни. С визгом бегали и толкались под сиденьями, застревая в ногах, поросята, обгадившиеся в перевязанных мешках. Молодка, наваливаясь лоном на сидящих и оборачиваясь через плечо, стонала не без удовольствия:
– Дядя, та куда ж вы лезете? Баб помнете!
Ввиду тесноты и прихотливого графика Юрьев вскоре приспособился ездить автостопом. В школе он принадлежал к малой части учителей, презрительно называемых в учительской и на собраниях
“доезжающими”. Как выяснилось к тому же, он единственный в школе из мужчин-учителей не заушал втихую учеников, в старших классах обращаясь к ним исключительно на “вы”, отчего те поначалу мгновенно теряли и без того скудный дар речи. Дисциплина в его классах поддерживалась преимущественно за счет того детского любопытства, которое ученики испытывали в отношении интригующей загадки устройства своего нового учителя, приходящего откуда-то издалека, из другой, известной им лишь понаслышке жизни. Все, о чем бы он ни говорил и что для него там, внутри круга, разумелось само собой, они слышали будто сквозь воду, приходящим в одеждах чуждой понятно-непонятной речи. Директор повесил на него классное руководство в самом беспокойном из выпускных десятых классов, но после того, как он принес на одно из занятий обжигающий руки журнал “Америка”, немедленно отставил его, перепугавшись не на шутку за свое положение. Учительская походила на образцовый курятник или птичий двор, с насельницами, подмятыми в результате целенаправленных усилий директором под себя, где он – по совместительству парторг здешнего совхоза – безраздельно властвовал. Деревянным утконосом заходился он на еженедельных собраниях и педсоветах, вдохновенно закатывая бельма и выбулькивая звуки: “Мы живем сегодня в высок-ко-ко-организованном обществе!” – рисуя при этом в воздухе указующим перстом подобие марксистско-ленинской спирали и грозя им одновременно неизвестным покуда высокопоставленным покровителям Юрьева, добившимся для него распределения в школу всего в получасе езды от города. Уже вскоре при одном только появлении молодого учителя, невзирая на многолетнюю привычку не терять самообладания на виду у подчиненных, директора начинало трясти – сдавливало горло, потели ладони, белели костяшки непроизвольно то сжимавшихся, то разжимавшихся кулаков, подрагивали пальцы. Еще бы: асоциален, носит волосы до плеч, самоуверенно держится, не как все, на встрече с латиноамериканскими студентами, перешедшей затем в банкет в школьной столовой, без всякого согласования произнес тост, вынудив всех выпить за каких-то ныне здравствующих “великих латиноамериканских писателей”,- назвал несколько фамилий, а поди знай, кто они такие,- разве это не провокация?! Любимым директорским словом было “поръядок” – произносимое именно так, и никакого его нарушения, тем более вызывающего, он не собирался терпеть. Но до прояснения ситуации терпеть приходилось. Директор был тертый лис, столкнувшийся впервые на своей территории с наглым, полубессознательным и оттого тем более возмутительным и бессовестным блефом. Субординация на птичьем дворе оказалась поколебленной еще в связи с появлением в школе другой новой учительницы, в свои сорок оставившей работу на областном телевидении, с талией, туго пережатой ремнем, нацеленным, как две бое-головки, бюстом,- невооруженным глазом видать, оголодавшей по мужику до того, что у директора при разговоре с ней сводило зубы и садился голос. Так нет же, она вцепилась в молодого, глазки ему строит, от себя не отпускает, вместе с ним доезжает, аморалку разведут,- по отношению же к директору заняла такую позицию, что не подступишься, вызывай ее на собеседования, не вызывай,- что ты будешь делать?!
Школа, как и село в целом, просматривалась насквозь из любой точки – жена директора и его невестка являлись конфидентками своих учениц, обремененных жгучими секретами созревания. Учителя физкультуры и труда также делились полученной информацией.
Молодой географ в первый же день, не сориентировавшись, поделился с Юрьевым нечеловеческой силы желанием вступить в партию – как он выразился, это та крепость, которую он штурмует уже третий год, намеревался даже сходить на несколько лет в армию после института, чтоб попытаться проникнуть с этого хода.
Но пройдет полгода, и ворота этой крепости благодаря директорской протекции сами раскроются перед ним, как следом еще одни, и еще,- потому что нет таких крепостей, как было сказано,- ну и так далее.