– Здесь вот у меня дубильня и выделочная, – сказал Сева, распахивая одну дверь и указывая на какие-то ванны, скребки и всякие иные приспособления.
– Похоже на фотолабораторию, – заметил Охлопков.
– Да? – Сева открыл вторую дверь.
Здесь пахло грубо и остро. Вдоль стен стояли клетки.
– Археоптериксы, – пробормотал Охлопков.
Сева ухмыльнулся.
Волосатые зверьки поблескивали глазками и желтели длинными зубами, хватая хлебные корочки голыми чистыми розовыми лапками, быстро съедали их и просовывали влажные носы между прутьями, нюхали.
– Из археоптерикса шапку не сошьешь, – афористично заметил Сева. -
Ты куришь?.. Я только в поездках…
Охлопков дал ему сигарету, зажег спичку.
– Сев, ты так и остался романтиком, – сказал он.
Сева закурил, осторожно держа белую сигарету грязными пальцами, взглянул сквозь дым на него.
– На этом-то ты хочешь разжиться? – спросил Охлопков.
– Конечно нет. Есть другие источники, – уклончиво ответил Сева. – Но ты зря недооцениваешь мою звероферму. Сейчас я тебе все растолкую.
– Слушай, – остановил его Охлопков, – а может, мы здесь выпьем?
Сева пошевелил усами, оглянулся на дом.
– Давай, – согласился он. – Гали все равно нет, дома теща одна… или познакомить тебя с тещей?
– В следующий раз.
– Правильно, – одобрил Сева, – еще успеешь собственной обзавестись.
Но моя – женщина мудрая, как Екатерина. Вроде на вид, знаешь… так, простецкая. А все просекает на два шага вперед. Я хотел на машиниста пойти поучиться. Но машинист – тот же шофер, она говорит. А даже экспедитор уже не шофер. Действительно. Езжу с папочкой. В области меня Всеволодом Ильичом называют. И это только начало. Действовать надо по всем направлениям. Тут своя тактика. Например, экспедитору
Севе Минорову на заводе из администрации многие могут указывать, поучать его, распекать при случае. А экспедитор-кандидат-в-члены-партии Всеволод Миноров – тут уже восприятие другое… У тебя-то социального опыта нет.
– А армия?
– Ну, армия. Армия – это… цирк, – ответил Охлопкову Сева, гася окурок плевком и втаптывая его в землю. – Щелкнули кнутом – делай.
Дебаты и варианты исключены. А гражданка…
– …это парламент, – сказал Охлопков, – птиц?
Сева внезапно светло и легко рассмеялся, взглянул на Охлопкова, покачал головой.
– Ладно, сейчас, подожди, надо руки… – С этими словами он направился к простыням, приподняв измазанные руки, словно хирург перед операцией… свернул, нагнулся, скрылся за белоснежным занавесом, потом появилась его голова в синей рваной шапочке, плечи.
По саду пролетела сорока, села на дальнюю яблоню, покрутила головой, потрещала, перелетела на забор. И Охлопкову показалось, что он в детском театре, что ли. Сорока была слишком черная и белая, какая-то искусственная. Стволы яблонь были старательно вылеплены, на них чешуйками остались следы от пальцев. Актер быстро переоденется и примет другой вид; то он ездил на машине с педалями, а сейчас загарцует на палочке или выбежит с воздушным змеем, привязанным к спиннингу. Да, прямо с воздушным змеем, в театре позволителен оголенный символизм. Охлопков закурил, сидя у сарая с открытой дверью; оттуда наносило терпкие запахи; в сумеречной глубине возились в клетках темные большие грызуны в шубках с жесткими длинными волосами.
Вообще надо уметь отличать симптом или аллегорию от символа, думал
Охлопков, поглядывая на ослепительный лабиринт простыней среди яблонь. Например, насморк – симптом простуды. Мудрый пескарь – аллегория. Облако в штанах – метафора. А “Демон поверженный” – символ начинающегося века. Символ не случаен, в отличие от насморка.
Символ – это образ, а не понятие. Образ, говорящий больше, чем можно сразу уяснить и высказать. Впрочем, и после некоторого раздумья не все уясняется. Сей воздушный змей любит парить в атмосфере неточных определений, на восходящих потоках интуиции… в зыбком мареве после дождя, взбираясь словно по невидимым ступеням вверх, покачиваясь, серебрясь целлофановой шкуркой на каркасе из расщепленных тростинок, болтая хвостом красных ниток из шарфа, – поднимаясь выше по громаде солнцевечернего воздуха, застывшей над мутной рекой в глиняных берегах со ржавыми узорами, будто это осколки расписанных амфор, над лугом, болотистыми низинами, над плоским холмом с бегущими и все уменьшающимися тремя фигурками… Охлопков встряхнулся.
– И ты его не дождался? – спросил Зимборов.
– Нет, – ответил Охлопков.
– Гм… не попахивает мылом? По-моему, они добавляют, для пены?
А от деревянного столика хорошо пахло селедкой. В углу все еще стоял гигантский бутафорский самовар из жести, рудимент бывшей чайной с баранками, отражавший половину подвала, похожего на какую-то харчевню еще более давних времен.
Охлопков здесь частенько сиживал в студенческие дни, ожесточенно витийствуя с сокурсниками, из коих не мнил себя Малевичем и Шагалом только один деревенский парень, Михайлов, собиравшийся после института вернуться в сельскую школу и работать по специальности: преподавать рисование, черчение, а что еще надо? в армию из деревенской школы не загребут; ну а живописью можно заниматься на досуге… Болван. Учитель рисования. Блестящая перспектива, ничего не скажешь. Охлопков хорошо помнил своего учителя рисования в школе, фигуру жалкую и комичную. Его физиономия всегда выражала какое-то неясное раздражение, вот-вот готовое перейти в злость, но, как правило, не переходящее. Типичный неудачник. Над ним все посмеивались. Он был нерешителен. Но мог вспылить, вспыхнуть, накричать и тут же в недоумении смущенно умолкнуть. Он всегда был в девичьем кольце. Им нравилось окружить его, задавать какие-нибудь вопросы, глядя с поволокой, надвигаясь на него, нечаянно задевая плечом или касаясь ослепительной коленкой. Он прекрасно понимал, что с ним играют, изводят его, – но не мог же грубо растолкать их и уйти прочь – курить в мужской туалет, хотя это было запрещено, но где же курить взрослому мужчине в этом заведении? не бегать же на улицу? черт, а здесь некоторые особенно наглые парни могли и стрельнуть сигаретку; приходилось терпеть. И наступление глумящихся прелестниц тоже. Учитель начинал как-то косить, уши у него пунцовели, бородка подрагивала, нос в очках потел. Наш бедный Мартовский Зайчик, говорили о нем девочки, хихикая. Они готовы были наброситься на него, защекотать, как русалки, обезумевшие от захлестывающей их женственности менады. Он моргал и отворачивался к окну или утыкался в журнал, если стереть с доски самозванно выходила Хомченко,
Белокурая Жози. Она привставала на носки, демонстрируя уже вершинные изгибы бедер, и у отпускающей усики половины класса глаза делались дзэнски ясными, словно вот он – миг свободы, просветления, счастья.
Ребята называли его Репиным и, конечно, за учителя не считали; то есть этот предмет не воспринимался всерьез, а следовательно, и его преподаватель. Охлопков все это испытал потом на себе, когда проходил практику в школе.
Нет, в школу никто не собирался. Во времена пирушек в этом подвале все видели себя вольными стрелками в замшевых свободных куртках, беретах, покуривающими трубку у окна мастерской (прекрасный вид: стена, башня, озеро), пока модель раздевается за ширмой
(повзрослевшая Хомченко).
– Да нет, – сказал Охлопков, прихлебнув из бокала. – Я его дождался.
Но все еще не уверен, что это был Сева. Так что можно сказать, он и не появился, заблудился в лабиринте. Все зависит от избранной точки зрения… А мир многоглаз, как Аргус или Агрус… что-то я забыл… ну, это мифическое существо, покрытое глазами.
– Павлин?
– Да, что-то вроде павлина, только человек.
Зимборов улыбнулся.
В это время рядом вдруг звякнуло особенно громко. Послышался глухой стук. И в мгновенной лакуне, внезапно образовавшейся в пивном гуле, зажурчали струйки. Охлопков с Зимборовым обернулись, увидели спину уходящего коренастого человека. За столиком – грубой доской, прикрепленной к стене, – на чурбаке – здесь вместо стульев использовали пни – остался сидеть мужичок с залысинами, утиным носом, бестолково глядевший на красные капли, падающие в тарелку, в бокал; второй бокал был опрокинут, на пол стекало пиво. Наконец мужичок догадался взять салфетку, приложить ее к носу, она быстро напитывалась кровью.