Олег Ермаков
Холст
роман
Нине.
И даль свободного романа.
Пушкин.
Светлая нить над пышной зеленью на выгоревшем буром склоне всегда была видна из окна и порой представлялась миражом, водопад был беззвучен, словно кто-то из живших здесь прежде в своей спонтанной манере небрежно мазнул тонкой кистью; но когда он пошел туда, под ногами хрустели и постукивали настоящие камни, а по мере приближения к водопаду светлая неподвижная паутинка начинала трепетать, все оживало, пока он поднимался наискосок под скалами, и вал зелени густел, а бело-прозрачная струя увеличивалась, тяжелея и вибрируя издающей звуки струной; потом водопад надолго исчез из поля зрения, заслоненный скалами, а его шум разросся и наполнил череп, как чашу, грохотом, в лицо ударило свежестью; обогнув скальный выступ, увидел среди крон, стволов, трав поток воды, пенные языки, хлещущие в мокрые стены, облизывающие валуны, и ничего не было слышно, кроме пузырящегося грома, пришлось внимательнее смотреть на руки, хватающиеся за камни и стволы, и на ноги, чтобы совмещать сознание с телом; если снизу водопад представлялся иллюзией, то теперь сам ходок обернулся призраком: только мысли змеились, как струи водопада, и тоже падали и расшибались о камни; на мокрых кустах краснели россыпи смородины; солнце кое-где проламывалось тяжелыми лучами сквозь густую листву, и камни, брызги, буруны сверкали; прыгая с камня на камень, взобраться выше, по осыпи подняться над водопадом, на самую кромку Каньона, как на карниз крыши, и оттуда увидеть четыре домика, пасущихся лошадей, левую стену Каньона, одинокие лесистые горы и далекие заснеженные вершины, белеющие некими пограничными столпами, стенами и фронтонами недоступных городов: рима, берлина, венеции по ту сторону воображения; если архитектура есть язык миросозерцания, есть мысль окаменевшая, то что означают эти белоснежные фризы нагорья?
Прошлое – на ладони.
Герман Минковский, немецкий математик, сравнил жизнь всякого человека с кривой графика движения поездов, ведь любое событие происходит не только где-нибудь, но и когда-то, то есть кроме трех измерений есть и четвертое – время. В этом четырехмерном мире каждому человеку и объекту соответствует некая кривая – мировая линия. И человек – по Минковскому, – едва родившись, сразу вступает на свою мировую линию, чьи точки-события до самой последней уже нанесены на график. Настоящее – как будто прорезь в листе бумаги, скрывающем весь график (ведомый ясновидцам)… Впрочем, уже не весь.
На ладони золотистые карликовые леса пижмы, они и отбрасывают длинные тени в будущее, как того требует, по утверждению одного знатока, хорошее повествование. На ладони дачный домик, оклеенный изнутри газетами, мокрый куст у окна, кинотеатр с плоской крышей, по которой ночью разгуливает сторож, река с голосами и всплесками, треском горящих горько ивовых сучьев, с темными кипами деревьев, превращающих берега в округлые горы, светящийся поплавок спутника в небе – и внезапный прочерк метеора, как будто там взяла крупная рыба. Ну и многое другое. Одно соседствует с другим, как в живописи древних. Прошлое – это уже не время, а скорее пространство, которого нет. Или пространство особого типа, наподобие среды для распространения звука. Об этой среде толковал один врач.
Сосредоточенность на ней могла принести удивительные плоды, точнее, способности: сосредоточенный обретал вначале легкость водомерки, скользящей по глади озер, затем – паука, перебегающего по паутине, на следующем этапе его выдерживал солнечный луч – и уже после этих достижений можно было добиться высшего мастерства: беспрепятственно перемещаться в пространстве звука, пронизывающем все мироздание.
Врач, довольно плотный, высокий, с огненной шевелюрой, с заросшей рыжей шерстью грудью, пока пребывал на советской территории, но уже вблизи границ, в местах, овеваемых дыханием чаемого Востока, где легче было сосредоточиваться.
Индийская метафора хороша и запредельна, как все метафоры древних.
Но любопытно, что, настраиваясь на ту или иную древнюю метафору, адепты все-таки чего-то добивались по сю сторону: не ели неделями, не дышали, не чувствовали боли, – служа зримым подтверждением теоремы, гласящей, что если кто-то определяет некоторые ситуации как реальные, эти ситуации реальны в своих последствиях.
Ну так реально ли это прошлое? Если да, то чем грозит оно? Чем могут обернуться экскурсии в прошлое? На ту же пустошь.
Кажется, что посреди оврагов и зарослей пижмы возвышается обелиск, испещренный какими-то таинственными знаками. В воспоминаниях о детстве неизменно просверкивает лирическая пылинка, искажающая жалкую пустошь, рассеченную оврагами, поселок шлакобетонных домишек, топившихся углем, – справа уже столбы буквой Г с колючей проволокой.
В поселке жили служащие зоны, ИТК номер 7. Та часть мира вовсе не помнится. Что в точности соответствует одной фотографии того времени, на которой запечатлены крыльцо, скамейка, женщина с ребенком и слева между краем фотографии и углом дома столбы буквой
Г, узкий промежуток другой части мира. Если не знать, в чем дело, и не поймешь, что за столбы.
Потом он расспрашивал родителей, мать, работавшую там медсестрой, и отца, служившего контролером, о колонии, кто и за что в ней отбывал срок. Мать отвечала неохотно, ссылаясь на то, что не вникала в их дела, а только помогала фельдшеру. Отец объяснял, что сидели там воры и убийцы-нерецидивисты, режим был общий, их возили на различные работы; рассказывал, как один вор – оставалось ему немного, год или что-то около этого, – сбежал ночью в пустошь. Всю ночь и весь следующий день солдаты прочесывали овраги – до самых стен городской крепости – и заглядывали в треснувшие башни, поднимались на стену с овчарками, но беглец, видимо, сразу спустился в большой ров и пошел прямо по ручью. Ему удалось надолго скрыться. И все же он попался – в другой области, на пути в дом к принявшей его женщине, смотрительнице на железнодорожном переезде. Он попытался убежать, в него выстрелили, ранили в ногу. Он уполз в лощину, зарылся в какую-то дыру, в прошлогодние листья, но его вытащили оттуда. Били?
Нет, не стали, он свое получил, солгал или сказал правду отец. В тюремной больнице его вылечили, набавили срок… А ты что, помнишь шумиху? стрельбу охранника? лай, беготню, свет прожекторов по пустоши?
Нет, этого он не помнил.
Помнил рассказы поселковых мальчишек об экспедициях в крепость, о том, как они спускались в овраг, взбирались к подножию башен и в темных переходах замечали огоньки, чьи-то тени…
Крепость находилась за пустошью и рвом, ее темно-красные башни виднелись над карликовыми лесами… но пустошь казалась нескончаемой, а башни – несуществующими, рассказы поселковых – враньем. Подлинными были штакетник, отделяющий сад от пыльной дороги, серый – а после дождя красноватый – валун на обочине, дерево с коричневой кроной, пластилиновые звери на водопое у ржавой бочки, столетник на подоконнике в кухне, большая печь с углем и щепками в железном ящике, диван, круглый стол с шарами на ножках, железные кровати, крыса, появлявшаяся в отсутствие взрослых между печкой и стеной из груды старой обуви, белесая стена дома в трещинах, где жили муравьи и пауки… ярко-пыльными, жарко-прохладными днями в конце лета они куда-то отправлялись на паутинках, достаточно было легчайшего дуновения, и непрочные парашюты взлетали и плыли над грядками, мимо сливовых сероствольных деревьев, опасно топорщивших корявые сучья над штакетником, через дорогу, куда-то дальше, вдоль колючей проволоки, под ногами солдата на вышке, в пустошь, ослепительно желтевшую зарослями пижмы, густо зеленевшую оврагами, где-то смыкавшуюся с небом.
Пустошь исчезла под бетоном, железом каких-то предприятий. Сейчас там промзона разросшегося города, а на месте шлакобетонного дома с печкой, с ржавой бочкой на углу, в которой грелась вода для грядок, с небольшим садом – новая бензоколонка сверкает стеклом и белоснежной облицовкой.