И что он мог там увидеть?
У разочарования какой-то привкус электричества. Словно лизнул металлические планки батарейки, оказавшейся еще достаточно заряженной… Но когда он добрался до дома напротив Штыка, то получил уже нешуточный электрический разряд – как будто его стегнули тонкой проволокой по лицу.
Бессонная раздраженная Ирма заявила, что очень удивлена, увидев его, а не опергруппу или оперную певицу.
Какую еще певицу?.. Такую! Огненную мамму. Только тут он обратил внимание, что она одета как бы для прогулки – или бегства? Наверное, ходила звонить Зимборову, беспокоилась… Ирмочка, что… что случилось? Ты же знаешь, сегодня день рождения Толика. Это было вчера. Ну… вчера. Но мы… мы сначала поехали за город, на кладбище. Потом пили на стене. Потом нанесли деловой визит. И уже ночью я еще заглянул в кинотеатр… Ирма нервно засмеялась. Нет, все так и было. Сейчас объясню. Он начал объяснять. В этой комнате с толстыми стенами говорить можно было громко. Ирма слушала его, отрешенно глядя в окно. За окном еще чернела ночь. Он замолчал. Все? Кажется. А теперь, сказала она, вторая серия. Краткое содержание.
На два звонка она пошла открывать. Она была уверена, что пришли Охлопков с Зимборовым, отмечать день рождения. Но на пороге стояла незнакомая женщина, на ней был пурпурный плащ, крашеные, залитые лаком волосы дыбились огненной лавой над густо подведенными бровями и резко очерченными крапчатыми глазами… Нет, она и не стояла на пороге, как только Ирма открыла дверь, она сразу шагнула вперед и направилась в комнату, сумочка яростно болталась на локте, плащ пылал и шуршал. У Ирмы мгновенно пересохло в горле, а голова слегка закружилась от густого удара тяжелых пряных экзотических духов (она потом гадала: “Каир”? “Джи-Джи”?). И мгновенно она поняла, что случилось нечто непоправимое – вот оно, происходит… нельзя было так доверчиво открывать. Ей ничего не оставалось, как только последовать за незнакомкой. Войдя в комнату, та окинула все быстрым взглядом и резко повернулась к Ирме, стоявшей у раскрытой двери. Шагнула к ней, вытянув руку с длинными ногтями, сияющими лаком. Ирма попятилась. Женщина закрыла рывком дверь и уставилась на Ирму. Она разглядывала ее со все возрастающей брезгливостью, крашеные губы кривились. Почему-то казалось, что она сейчас щелкнет застежкой сумочки и достанет какое-либо оружие. Так я и знала, наконец сказала она, стараясь говорить негромко, но голос у нее был как у джазовой певицы, он до сих пор вибрирует в перепонных барабанках! выпалила Ирма. Непротрезвевшему Охлопкову почудилось, что она пьяна. Он хрипло засмеялся. Ирма с сомнением взглянула на хмельного, глупо круглящего глаза Охлопкова, сидевшего в расстегнутом пальто, с сырой растрепанной бородкой. Конечно, этот кретин не способен был оценить ситуацию, почувствовать весь ужас вторжения немыслимой женщины, вообразить ее голос, истерически взвивавшийся и вдруг переходящий в обморочный шепот (на самом деле он почувствовал и оценил). Она уже не могла остановиться. За что ей все это одной? Пусть и он примет хотя бы десятую долю… примет, примет. И она продолжала. Это было ужасно. Она же говорила о нелюбви к театру? Ее всегда передергивает, как только она услышит театрально преувеличенный голос, как только увидит эффектные жесты, позы. Вот как Охлопкова тошнит от какао, ее мутит от всего театрального. Охлопков облизнул сухие губы, испытующе посмотрел на Ирму. Но не решился попросить чаю. Да, это было бы слишком. Ну-ну. И что? Ничего, с обидой ответила Ирма. Ничего, продолжала она, просто в наказание за что-то ей довелось оказаться в эпицентре какого-то дурацкого спектакля. Эта женщина была насквозь вся театральна. Может быть, она играет в местном театре? Надо было видеть эти ужимки, слышать эти шизофренические паузы. Возгласы, всплескивания руками. Стук высоких каблуков, когда она металась по комнате. Зачем металась-то? куда? К серванту, посмотреть, все ли тарелки целы. Ах, сколько пы-ыли! Андрэй поросенок, понятно, но можно же проявить чуточку такта? Какого такта? – не понял Охлопков, растерянно глядя на нее. Он еще ни разу не слышал, чтобы Ирма кого-то передразнивала. Сознание у него раздваивалось. Он начинал видеть и слышать огненную мамму. Не знаю, ответила Ирма. Она хотела, чтобы я тут же кинулась протирать тарелки. Она приняла меня за очередную подружку Андрэя. Дюши? Елесина? – переспросил Охлопков. Так это его мать? Да. И меня чуть не вырвало, когда она вытаращилась в паузе, услышав, что я никакая не подружка, а квартирантка, живу здесь с одноклассником Дюши Охлопковым. Да, чуть не вытошнило прямо на ее хлопающие загнутые фальшивые ресницы, на ее заломленные руки, на ее искрящийся плащ. Это было… что-то! Доказывать, что да, да, да, квартиранты, платим деньги ее сыну, Дюше, Андрэю Елесину. Настоящие квартиранты, а не приживальщики. Ведь она поначалу вспылила: что, мол, ее Андрэй – Савва Морозов?! И взвилась и забегала, застучала каблуками, замахала руками пуще прежнего, услышав о деньгах. Тут уже Охлопков не вытерпел. Да что такое, черт возьми?! Он наморщился, пытаясь сосредоточиться. Мелькнула дикая мысль, что Ирма его разыгрывает в отместку за позднее возвращение. Вот и она, сказала Ирма, мамма эта изогнулась как-то, встряхнула вулканической прической так, что даже искры посыпались, – и дико прошептала, прокричала задушенно: “Это что, ш-ш-шутка?!” Жутко. Объясни толком, попросил Охлопков. Хорошо. Она потребовала, чтобы мы сию же минуту съехали. Сию минуту, пока не нагрянула опергруппа с понятыми и Георгием, попросту Жоржем. Это еще кто? – трезвея, спросил Охлопков. Я тоже спросила. А она ухватилась вдруг за Жоржа, стала ловить меня, загонять в угол, уличать… ей самой, видимо, эта идея так понравилась, что она про все забыла. Ну, я так поняла, Георгий – ее бывший муж, отец Дюши. И он претендует на эту комнату. А еще – хищники соседи. Летчик, что ли? Она сказала, что летчика отравят, комнату его и эту оттяпают и будут жить шикарно, как какие-нибудь важные штучки. Да кто? Лида с Витькой? Не знаю, “они”. “Они” уже заявили, настучали куда надо, что Дюшка незаконно торгует лишней жилплощадью, и вот-вот сюда нагрянет милиция, кошмар. Это она сказала? Ну а кто еще? Полнейший бред, сказал Охлопков, потирая лоб. Ирма хмыкнула. Я хочу чаю, сказал Охлопков.
На улице светало.
Полдня он отсыпался. Очнувшись, принял холодный-горячий душ и за свежим крепким чаем еще раз выслушал о визите дамы в пурпурном. И уже твердо заявил Ирме, что все это полная фигня и опасаться на самом деле нечего. Комната принадлежит Дюше, он здесь прописан. И ему не пятнадцать лет, за плечами армия… хотя о чем это свидетельствует? У него тоже за “плечами”. Ну и что? Все также неясно, зыбко, как и до армии. Чем вооружает этот двухлетний опыт? Знанием людей? Но эти люди такие же несвободные и тоскующие ребята, как ты сам, – вчерашние школьники, студенты. Строить отношения в казарме просто: отвечай на все грубо-насмешливо, не перегибая. Этот грубо-насмешливый дух главенствует в казарме. И как иначе? Это же не школа изящных искусств. Да впрочем, и в обычной школе и тем более в институте – тот же стиль общения, ну, конечно, не столь шероховатый и откровенный, но в принципе подобный. И Сева, кстати, верно все подметил. Хотя Толик, например, утверждает, что отлично и навсегда узнал в казарме людей, что именно из-за стесненных условий и проскакивает то и дело искра, а в обычной обстановке люди долго сближаются, имея много возможностей для различного рода уловок, увиливаний, оттягивающих сшибку, момент истины. Но, возражал Охлопков, армия подобна флюсу, она развивает определенные наклонности, да и встречаются там далеко не все типы характеров. Ну, с типами, избегающими армии, отвечал Зимборов, не стоит и общаться: наверняка неврастеники и ломаки. Почему Достоевский выше Толстого? Потому что все прошел – тюрьму, солдатчину, и в нем сразу угадываешь что-то такое близкое, всеобщее. Но у Толстого был опыт войны? Солдат всегда на войне. А офицер даже на войне может быть как дома. Ну, это не о нем! Нет, Толстой остался барином, с первых строк сразу чувствуется… и т. д. и т. п., – спорить с Зимборовым было бесполезно. Охлопков плохо знал Достоевского, и служил он все-таки не в Зайсане на китайской границе, а под Ярославлем, в штабе писарем-оформителем, его опыт был с изъяном.