Охлопков в кофейне сумеречной после ярко-синей, праздничной, как венецианская набережная Коро, улицы (даже более яркой из-за вспыхивающих взглядов женщин, их лиц, рассыпанных по плечам волос и не таких мрачно длинных, как во времена французского “певца перламутрово-жемчужных красок”, платьев), дожидаясь, когда смелют темно-коричневые зерна, засыплют в обожженный кофейник с длинной ручкой, зальют водой и поставят в ящичек, наполненный раскаленным речным песком, листал “Историю”. Напротив двое запивали водку огненно-цветным холодным томатным соком. История Глинска выглядела пугающе: глад, хлад, моровое поветрие, дань “козарам”, пожар, крещение, еще пожар, моровое поветрие, тысячи трупов на улицах, каннибализм, набег степняков, сражения с западным рыцарством, измена. Это – время, история…
Нелегко заставить себя думать, что она здесь и сейчас происходит.
А вот Вик с подвальной командой, Зимборов с треногами и фотоаппаратами у бронзовой Лошади без всадника, бывший птицелов и строитель летающих змеев, экспедитор Сева Миноров, лейтенант
Степовой, неведомый архитектор, летчик в фуражке, пропахшей небом,
Ирма, обложившаяся учебниками, Охлопков – ее герои.
Выйдя из кофейни, он шел мимо какого-то двора и вдруг попал в вал дико-скорбной, с варварской фальшивинкой музыки: в глубине пятиэтажных серых домов стояли люди с полыхающими венками, цветами, трубами, гигантским барабаном и тарелками. Из подъезда выплывал гроб.
Кандинский утверждал, мимоходом подумал Охлопков, что красный – цвет целеустремленной необъятной мощи… Он так бы и прошел, ничего не узнав о происходящем, но, когда гроб поставили на табуретки, к нему приблизился человек с фотоаппаратом. Это был Зимборов. Оркестранты перестали дуть и стучать. Да! лучшего способа спрятаться от поздравлений не придумать. Охлопков готов был рассмеяться. Нет, оказывается, он плохо знал своего лучшего друга. С бесстрастностью тот фотографировал труп в черном пиджаке, белой рубашке с галстуком; большие белые руки сложены были на животе.
Охлопков закурил. Вот как только объявляется смерть, сразу чувствуется движение времени. Время проводит шершавой ладонью по щеке. И история перестает быть абстрактным понятием. В книжечке иеромонаха Иосифа Шуплого, в историческом разделе: чем значимее свершения, тем больше трупов.
Какая-то женщина приостановилась и воззрилась с печальным недоумением, как будто внезапно очнулась, упав с луны. В ее взгляде были удивление, обида, тревога. Но тут оркестр красных труб ударил – действительно ударил громовым кулаком, воздушным ломом, кувалдой звука в стекла домов, и женщина быстро пошла прочь, наконец уяснив, что здесь такое происходит. Вообще в игре музыкантов было что-то специфическое, шутовское и вместе с тем демоническое. И сами их лица казались карикатурными, масками-аллегориями ветров. И они надували невидимый парус кислым перегаром и громили все вокруг с какой-то детской неистовостью. Стон, рев и грохот, усиленные ярким красным цветом, производили сильное впечатление. В этом было что-то чудовищное, языческое. Наверное, с такими же чувствами глядел на похороны знатного руса арабский посол тысячу лет назад на
Итиле-Волге; мелькнула мысль: и эта музыка не что иное, как зарезанная корова.
Похороненный был самоубийцей. Об этом Зимборов сказал, когда все закончилось. С двумя бутылками красного венгерского шампанского они поднялись на крепость, на башню с выбитыми и целыми зубцами, сквозь которые со свистом рвался ветер и видны были начинающие зеленеть окрестности, рвы, огороды на склонах, сады, по далекой автостраде неслись автомобили. После третьего или четвертого стаканчика
Зимборов приободрился, взглянул окрест добрее – на черную землю, деревья; где-то сжигали зимний мусор, пахло дымом, в глубине оврагов воздух был сизый. Вот, сказал Толик, распахнутое прошлое.
Действительно, если убрать провода, трубы, левее собора телевышку – можно снимать кино… о юноше в железных сандалиях. Интересно, как он в них ходил? Ну, ходим же мы как-то в туфлях наших фабрик. Да и потом, он, наверное, не так много и ходил – ездил верхом. Странно, что до сих пор никто не взялся его изваять, сказал Охлопков. Толик взглянул на него сквозь волну ветра, трубочного дыма. И даже не нарисовал, сказал он. Чувак, который звонит ночью, подкинул идею о каком-нибудь заштатном кинотеатрике, где хранятся документальные ленты о делах давно минувших дней. Может, там есть и об этом римском юноше? Вообще он давно уже не объявлялся, куда-то пропал. Как-то жаль. Эти звонки взбадривали. Словно тебя взбрызгивали. У каждого в голове иерихонская роза – безобразный комок сухих и как будто мертвых корней, – но как только повеет влагой, она пускает ростки, зацветает. Это его метафора. А я – вот что хотел бы я написать…
Зацветающий череп? – с клубом дыма спросил Зимборов. Пустыню, даль, горы, ответил Охлопков. Зимборов усмехнулся, хотел ответить, но услышал что-то, обернулся.
Вровень с зубцами башни летел ворон, рассекая серо-каменным клювом влажный воздух, перья с него свисали лохмотьями некогда роскошного платья, в одном крыле что-то поскрипывало.
Нужен символ, ключ, чтобы не увязнуть, сказал Охлопков. Я это понял еще в саду у Севиной тещи. И что, за этим обязательно надо куда-то ехать? – спросил Зимборов. Они осушили одну бутылку легкого шипучего вина и откупорили вторую. Не знаю, ответил Охлопков. Он наполнил бумажные стаканчики красной шипучкой, немного пролил, и ветер обдал их лица винной росой. Мало тебе здесь этого? Серп и молот? Или: в эфире молодежная программа… А эфир – это ведь сияющая часть воздуха, местопребывание бессмертных, позже – агент, все связывающий со всем, потом – усыпляющее средство. И вот радиосреда. Так что можно просто стать радиолюбителем. Или музицировать по ночам в кинотеатре? Да, лейтенант – это последний из могикан, я думал, такие люди уже перевелись. Хотя… у меня есть товарищ – радиолюбитель, тоже чем-то похож на него. Кстати, у меня к нему дело. Хочешь познакомиться? Прямо сейчас? Ведь у нас еще и магарыч неизрасходован… все-таки: что ему взбрело? Говорят, был добрый, открытый… и на тебе: закрыт, за семью печатями. Это раздражает.
Как будто он всех обманул. Как будто обернулся кем-то… А его принимали за обыкновенного парня. И все. Он уже где-то. Нигде. И последняя надежда на фотографа. Задержи его здесь. Зимборов покачал головой. Остановись, мгновенье, ты ужасно. Ну что ж, вот вам труп времени. Он усмехнулся. Лики времени разнообразны… Как-то иду по набережной, думаю о методе Судека – накапливания времени. Он это делал так: устанавливал аппарат, довольно старинный, на треноге – всегда с нею работал, удобно, он же на войне руку потерял, – и уходил пить чай; ну и освещение менялось медленно, свет тек, объектив все заглатывал, пока он не возвращался. У него было свое измерение экспозиции: стакан или два крепкого чая. Как у чукчи три костра до стойбища. Но все-таки время у него странное. Это вовсе не остановка мгновения. Оно там течет, все обмывает, выплескивается за рамки. И – объемно. Ну, Судек есть Судек, алхимик, маг. А я иду по набережной, ну и думаю об этом… вдруг глядь: за рекой, над девятиэтажками на холме стеклянная железная маска, морда какого-то доисторического, сверхисторического животного, и тут же вырезалось косое крыло, и весь самолет вывернулся, помчался вверх, дальше, уменьшаясь. Там аэродром.
Ну да, откликнулся Охлопков, сосед оттуда на задания летает. Он посмотрел на Зимборова. Тот развел руками. Ты думаешь, я что-то еще скажу? Об этом же не скажешь. Это можно было бы сфотографировать, но фото пришлось бы сопроводить текстом: автор шел по набережной, думал о Судеке, о его методе… В этом была своя жуть… Нет, есть невозможные вещи, и что же гоняться за тенями? за иллюзиями? не все можно и нужно хватать. А ты – он ткнул дымящимся чубуком в сторону
Охлопкова – как раз и пытаешься это делать. И забываешь простые вещи. Какие? Ну, хотя бы очевидное: ты же не один. Я бы ни за что не стал экспериментировать, если это угрожает близким. Ради чего? Ради миражей? как их ни называй: символы там, знаки, ключи. Мне бы стало противно все. Прежде всего я сам, потом уже все, что я сделал, сотворил. И символы, знаки. Ключи.