И времена года символичны. Или аллегоричны? Метафоричны?
Символ – нечто уводящее дальше, указывающее на бесконечность.
И он осень переживает как символ.
С Большой Советской (Молоховской) он видит собор на холме, напоминающий космический ковчег, нацелившийся куполами в тяжелое небо Глинска. Не зайти ли туда, в этот музей? поглазеть на иконы в грубых ризах при свете электрических свечей в громоздких люстрах на толстых цепях, на старческие лица, не выражающие ничего, кроме давнего уныния, – и радость, надежды, страсть перебродили в них, тесто перекисло; от плит под ногами всегда холодно; запах ладана и еще чего-то… смерти, ну, или немощи, дух немощи витает там, хотя служители в основном пышут румяным здоровьем, яро волосатые, крупнотелые, сочно, с благодушием и сытостью выпевающие какие-то непонятные слова, – и это отзывается из-под куполов, морозцем прошибает спины женщин; полязгивает – раскачивается маятником кадило, сизый дым, копоть, позолота, бормотанье, – неужели когда-то что-то живое было во всем этом? и каждое слово казалось свежим… И здесь времена года. Весна миновала. О чем же они басят? а старушки тянут жидко фальцетом? не разобрать, как если бы выступал якутский фольклорный ансамбль. Но якуты непосредственнее, живее, жизнерадостнее, в них блуждают токи земли. Эти токи асфальт не прошибают. Тем более металлические плиты. Страсть пустынь и пещер захирела здесь, обернулась бумажным раскрашенным кладбищенским цветком.
На следующий день вечером он приходит на службу – а там все то же:
“У меня в Эдо была девушка”. – “Я врач и буду приходить, пока здесь есть больные”. – “Что-о?.. Мы тебя калекой сделаем!”
Он отпускает билетершу, прохаживается по фойе.
“Отоэ, Тёдзи хочет тебя видеть… Поди к нему!” – “Отоэ пришла. Но учти, что много разговаривать тебе нельзя”. – “Сестричка, прости меня… Пожалуй, лучше, как ты говорила, быть нищим…” – “Полно, полно… Зачем сейчас говорить об этом… А пока помолчим…” -
“Нет, именно сейчас надо сказать… Во всем виноват я. Я виноват, что в нашей семье появился вор… Это совсем сломило отца и мать, и они решили умереть. Извини, сестричка, я тебе наврал о райском месте”.
Раздается звонок.
– Але? “Партизанский”? С кем я говорю?.. Коллега, тебя беспокоит сменщик. У меня небольшая просьба. Сделай одолжение, подежурь завтра. Или это невозможно?
Нет, почему же.
Через некоторое время он приходит, коллега, белокурый синеглазый сторож-сменщик в форме лейтенанта. Представляется: “Степовой Иван”,
– снимая перчатки и протягивая руку. Объясняет, что обстоятельства складываются таким вот образом: завтра ему в командировку, ведь он вообще-то служит на огненных рубежах родины – инспектором в пожарной части, а здесь так, по совместительству, – кстати, такой ставки – сторожа – у них в кинотеатре почему-то нет, а есть именно
“пожарный”, то есть “пожарник” на их профанном языке, так что служба по профилю, он улыбается, снимая шинель, фуражку и пряча все в шкаф в углу, рядом с “Морским боем”. Но, честно говоря, здесь он служит так, для разнообразия, – а ты? Охлопков отвечает, что у него это основная работа. Лейтенант вскидывает брови. Вот как? Где-то заочно учишься? Нет, уже отучился. Где?.. а! так тебе надо устроиться оформителем. Подождать немного, пока нашего вышибут, – у него уже был приступ белки, ты еще не знаком со здешней инвалидной командой?
С плотником, с Сергеевым-киномехаником, с другим киномехаником, с
Колотневым-оформителем? Ну, еще познакомишься: типажи. Может, будешь их рисовать. У плотника вот такой еврейский носище, но не по-еврейски красный, а? Так, о чем я? А, да, Колотнев. У него уже пошли ошибки. Скоро начнет рисовать чертей – и тогда ты сможешь здесь же устроиться и на дневной сеанс. Хотя… знаешь, я могу при случае спросить, бываю в разных местах, в драмтеатре, еще где-то.
Всюду, конечно, бардак, между нами, так что они – юлят. Неээт? не хочешь? Неужели тебе хватает? Или что, переживаешь крушение идеалов? пережидаешь? прячешься от семейства? Ну-ну, извини, я понимаю.
Всякие обстоятельства могут быть. И даже весьма диковинные… Вот как, например, в моем случае. Ведь ты удивлен? Что я здесь делаю?..
Изволь, с удовольствием объясню. В деньгах мы не нуждаемся, ну, по крайней мере как многие. Мне, разумеется, платят не бог весть сколько, – да мало. Но хватает. Подпитка от родителей жены, конечно, имеет значение, они у нее обеспеченные, добрые, щедрые… Что еще надо? Лейтенант с улыбкой вопросительно смотрел на Охлопкова. Тот пожал плечами; вообще-то он мог бы уже и уйти домой… Но действительно, чего же не хватает этому парню? Лейтенант покачал головой и вздохнул. Страсть. Одна маленькая неизжитая страсть. И посмотрел, какое впечатление произвели его слова. Охлопков неопределенно хмыкнул. Лейтенант засмеялся и взмахнул руками, пальцы запорхали в воздухе. Здесь, конечно, дрянной инструмент, но все же, все же. Да, ты можешь возразить, почему бы не приобрести хороший и не поставить его прямо дома? Да? Охлопков подумал и кивнул. Лицо лейтенанта омрачилось. Нет, сказал он, это-то как раз и невозможно: моя крошка, дарлинг, вуман начинает выть, как собака, на фортепьянную музыку. У нее мигрень разыгрывается. Ее мутит, как будто она съела позавчерашнюю котлету с мухой. Он нахмурился, замолчал, к чему-то прислушиваясь.
“Кто тебе разрешил?” – “Вы… Вы научили меня, каким должен быть врач. И я пойду этим путем”. – “Еще раз говорю – потом пожалеешь”. -
“Ну что ж, рискну”. Лейтенант ошарашенно взглянул на Охлопкова.
Финита ля комедиа?! Надо же отпирать двери! Не в службу, а в дружбу
– пособи, попросил лейтенант. Я налево – ты направо.
Они быстро прошли в зал.
В лучах заходящего солнца герои неторопливо шагали к больничному приюту. У пожилого врача борода была красноватая, но не такая откровенно красная, как у одного персонажа Шагала, у молодого врача был хвост; все были экзотически одеты. Охлопков испытывал чувство неловкости оттого, что они столь бесцеремонно вторгаются в какой-то совершенно чужой мир, хотя он не раз это проделывал, – но сейчас-то уже не его дежурство! С немыслимой скоростью они попали из одного времени-места в другое, как будто были персонажами фантастического повествования, или фильма, или сна. Он вдруг увидел все три плана: фойе, темный зал, цветной экран – и уже четвертый: бледный глаз фонаря, стену дома, деревья с голыми мокрыми ветвями. Изобразить это было бы невозможно. Живопись, конечно, проигрывает тому же кино. Ну так что ж. В зале вспыхнул свет, зрители зашумели, вставая и направляясь к прямоугольникам сырой тьмы, – чтобы пройти по улицам, поехать на каком-либо транспорте – к своим домам, разнообразным и похожим… Охлопков пережидал у портьер выхода, пока схлынет напор зрителей, – и внезапно встретился взглядом с чьими-то глазами. Это была девушка в зеленой куртке с капюшоном, в беретке, из-под которой выбивались рыжие пряди. Она уже не смотрела на него, шла вместе с кем-то, – он выглянул: нет, одна. Надо было что-то предпринять.
Подняться в фойе, одеться. Но она куда-нибудь сразу свернет.
Охлопков досадовал, что сразу не оделся. И почему не она забыла в тот раз сумочку? Он еще помешкал, со странным чувством глядя, как она уходит, – может, это и к лучшему? Но он уже шагнул во тьму, ощутил на лице холодную влагу черного ноября, молниеносно проигрывая различные варианты разговора: постойте, вы ничего не забыли? а! я обознался, просто однажды девушка забыла сумочку, – так вот она нашлась, ее вернули, да, невероятная история… хм, действительно, невероятная, – глупо, ведь она, возможно, помнит его по кафе, ну что ж, тем лучше, пусть поймет, что это только предлог; так не лучше ли сразу сказать: мы с вами где-то встречались… проклятая эра кино! ну а раньше все портила литература, – нет! живопись – самая безгрешная сестра… но картинные позы? жаль, что я не владею искусством Севы изумить птичьим коленцем… но что же сказать? вот она.
– Постойте, – сказал он.