Он же – единственный из нас – сопровождал понтифика в поездке по стране.
Вертелся волчком, принюхивался, лез в души, добывая информацию “для служебного пользования”.
А передавал – крохи. Коллеги, особенно из Ватикана, описывая каждый шаг и вздох Святейшего, диктовали часами. Федору хватало нескольких минут.
Но Папа вынудил-таки пана Калюжного встрепенуться. Будто всю дорогу думал, как же этого рыжего заставить поработать.
Случилось это в Освенциме. Неподалеку от крематория там стоит монумент. Вдоль него уложены десятки плит с одним тем же текстом на разных языках.
Понтифик должен был возложить венок и молча пройти мимо памятных знаков.
Папа останавливался у плиты, склонял покрытую белой шапочкой голову и, помолчав, направлялся к следующей.
Журналисты, и Федор в их числе, двигались поодаль.
И вдруг Святейший отступил от протокола.
Замер возле надписи на иврите и со словами: “Здесь промолчать не смогу”, – произнес речь о загубленных в Освенциме евреях.
Федя слушал вполуха, а коллеги, толкаясь, тянули к понтифику диктофоны.
То же повторилось у польской плиты.
Когда Папа остановился у третьей плиты и заговорил о жертвах россиян
(так и сказал – “россиян”), Калюжный бросился вперед, моля бога, чтоб у диктофона не сели батарейки.
Два события неожиданно совместились во времени и пространстве.
Не стало Барона.
В Варшаву прилетел Брежнев.
Я едва не тронулся умом.
Увидел на приеме, как, прислонясь к похожему на жердь Гереку, волоча ноги, двигался высокий гость, и тут же мысль о Бароне: тот так же нехотя, покачиваясь, будто пьяный, выходил на прогулку, с трудом задирал лапу, внезапно замирал, опустив утративший чуткость нос.
Слушая, не особо вслушиваясь, всезнающего Саню – тот, подмигивая, сообщал, что с Леонидом Ильичом прилетел десяток врачей, – вспоминал, как вместе с Яном нес Барона к машине.
Мы поехали на Гжибовскую – к ветеринару, бывшему с Яном в неблизком родстве, и тот, приложив стетоскоп к груди ко всему равнодушного пса, изучив его слюну, закачал головой и заговорил о неведомой собачьей хвори, завезенной на берега Вислы из африканской тмутаракани.
На покрывале Барона внесли в лифт, подняли до третьего этажа и уложили на лоджии.
Он тяжело дышал и много пил.
Лариса, плача, меняла миску с водой, уговаривала поесть, но пес закрывал глаза.
В корпункте повисла тишина ожидания. Даже Егор замолчал…
И в те же дни – визит Генсека. Все на ушах стоят, телефон трезвонит, стенографистки ждут.
С Брежневым, как обычно, прибыли допущенные к телу спецкоры.
Ко мне прилетел Новиков. Спросил, излучая оптимизм:
– Как жизнь?
Я процитировал варшавского фельетониста: самый нудный человек – тот, кто подробно отвечает на этот вопрос.
– А ты покороче.
Пробурчав “нормально” и вскользь упомянув о заболевшем псе, я протянул начальнику наш первый репортаж.
Новиков прочитал и предложил:
– Погуляй, а часа через полтора приезжай.
Когда я вернулся в гостиницу, он вернул переписанный, от первой до последней строки, текст:
– Можешь передавать.
Так повторялось все четыре дня визита.
Очень опасался Новиков, как бы я не напутал с формулировками.
Барону становилось все хуже и…
Я не мог выговорить: сдох.
Даже заглянул в словарь, но Даль был неколебим, хотя и продолжил ряд: дохнуть – значит издыхать, умирать, околевать, испускать дух.
Допустимость слова “умирать” успокоила.
До болезни по выходным я возил Барона на Большую прогулку.
Пес с первых шагов ощущал приближение праздника, мгновенно понимал, что предстоит не скучный променад по дурно пахнущим тротуарам, скулил и бил хвостом о стену лифта. С лету запрыгивал на заднее сиденье и лаял, торопя хозяина.
Мы ехали по Брестскому шоссе – поближе к Москве.
Съезжали на обочину.
Не снимая ошейника, я выводил Барона на тропинку, и тот в нетерпении обшаривал носом-миноискателем дозволяемое поводком пространство.
Там же мы решили его похоронить.
Никого в помощь не звали. Завернули в простыню. Лариса зашила ее по центру: нитяные перекрестья напоминали шрам. Получилось вроде савана.
Выехали на рассвете. Шоссе было безлюдным. Редкие машины, вырвавшись из тисков города, охотно отдавались скорости.
Сумрачный лес молчал.
Я шел за женой, привычно оставляя за ней право выбора.
Наконец обнаружилась полянка.
Я вернулся к машине и достал из багажника лопату.
Копали, сменяя друг друга.
Окаменевшую плоть несли с передышками.
Я ждал, когда Лариса бросит первую горсть, не решаясь поторопить, хотя украдкой поглядывал на часы: в десять надо было заехать за
Новиковым в гостиницу.
Жена что-то шептала, глотая слезы.
…Я уже разравнивал площадку, прибивая лопатой землю, как вдруг сзади послышались шаги.
– Что пан копает?
Двое в пузырящихся плащ-палатках и фуражках с зелеными, как у пограничников, околышами хмуро смотрели в нашу сторону.
Скорее всего – лесники. А может…
Я рассказал все как есть.
Отошли в сторону.
– Хорошо, – сказал тот, что повыше ростом. – Пусть лежит. Только все заровняйте. И чтоб никаких знаков, понятно?
Дома я успокаивал жену:
– Ларёк, приедем в Москву, обязательно заведем щенка – похожего на
Барона.
Она качала головой:
– Такого, как Барон, не будет.
Есть идея – повторить маршрут Войска Польского в минувшую войну.
Он проходит через десять воеводств – от Хелма до Щецина.
Одному не потянуть.
Предложил коллегам из “Жиче”. Богдан загорелся. Разложил на столе карту. Полководец перед наступлением. Планируем маршрут и график.
Наконец под солнечными лучами и легким ветерком у корпункта останавливается “Полонез” – самый комфортный польский автомобиль.
А там – ребята из “Жиче”: Марек – шеф отдела информации, Лешек и
Яцек – репортеры.
Катим на восток, к границе, в Хелм.
Всю дорогу молчим.
– Хорошо бы ноги размять, – предлагает Марек на въезде в город.
Идем вдоль улочки.
Коллеги стайкой направляются в монопольку. Так называют магазины, торгующие водкой.
Я – за ними.
Выстраиваемся в очередь.
– “Пшеничную” проше, – говорит Марек.
– Тоже “Пшеничную”, – просит Лешек.
– И мне. – Это Яцек.
Смотрят на меня.
Говорю:
– “Выборову”, пожалуйста.
Выходим.
Марек не выдерживает, спрашивает:
– Почему “Выборову”?
– Наша редакция, – объясняю, – возле Елисеевского гастронома. Там продают “Выборову”. Не хочу менять привычек.
Радом – город зеленый, двухэтажный, лишенный периферийных комплексов, город яблок, клубники, город, где делают телефонные аппараты и швейные машины.
У нас, вернее, у ребят украдкой спрашивают: вы у пана майора уже были?
Ставлю вопрос ребром:
– Что за майор?
Марек темнит:
– Не для печати.
– Есть тут, – объясняет Яцек, – легендарная личность.
– Почему же мы к нему не едем?
– Он не совсем по нашей теме.
– Действительно майор?
– То-то и оно, – излучая унылость, усмехается Яцек. – Еще и адъютантом служил.
– У кого?
– У Пилсудского.
Немая сцена.
Чешу затылок. Прикидываю. Решаюсь:
– Поехали!
Двор, склад, мастерские, дом с мезонином. Как в кино.
Лестница скрипит.
Квартира большая. Люстры, плюшевые кресла, овальный стол, салфеточки-макраме.
На стенах – картины. В золоченых рамах.
В прихожей – портрет. Маслом. Юный улан – прямой взгляд, тонкие усики, лихо заломленная конфедератка.
Много книг. Диван, подсвечники, вазочки, настенные часы.
Все слегка припылено.
Ощущение, будто попал в антикварный магазин накануне банкротства.
Хозяин нас ждал. Ему 85 лет. Это его портрет в прихожей. Не похож.
Голос резкий, командирский.
Пригласил за стол. Поставил крохотные рюмки и наливку собственного приготовления.