– Интересно.
– Что?
– Что похожи.
– Одно лицо. И все по сыну рождали. Только у Андрея Андреича пока нет детей.
– Значит, – сказал водитель, – у него не только имя отражение отчества, но и сам он – отражение отца.
Старуха подняла ведро и понесла к дому мелкими шагами.
На взгляд водителя Андрею Андреевичу было уже под шестьдесят. Надо же, – думал водитель, – эти глаза, которые читают сейчас о моем верхнем и нижнем давлении и рассматривают мою кардиограмму, видели когда-то… бог знает что… татарское нашествие. Именно эти глаза.
Потому и устали так. Слишком много видели. И лицо потому так устало.
Слишком давно на свете. Агасфер.
– Что это за история с открытыми глазами? – внезапно спросил
Агасфер, не отрываясь от бумаг.
– Это разве записано? – смутился водитель. И подумал, – интересно, а голос тоже не меняется, тоже звучит из века в век?
– С чего вы взяли, что спите с открытыми глазами?
– Было раз дело, жену испугал. Она решила, я умер. Мне кажется, мы и разошлись из-за этого случая.
Андрей Андреевич закрыл “дело”, выключил настольную лампу.
– Устаю от яркого света.
Лампа под потолком горела тускло, но глаза быстро привыкли и стали четко различать белое – занавески, халат Андрея Андреевича, бумаги на его столе, собственные белые руки со вспухшими венами.
– Что же вас беспокоит, Николай Сергеевич? Судя по всему, здоровье у вас неплохое. Впрочем, могу дать несколько советов по диете, систему оздоровительных упражнений могу вам разработать. Но и без этого вы проживете.
– Сколько? – быстро спросил водитель.
– Не знаю. Это ведь не только от здоровья зависит.
– Вот именно!
Он выкрикнул это и замолчал. Андрей Андреевич ждал. Тихо шло время.
– Не думаю, – сказал устало врач, – что вы сюда из Москвы помолчать приехали, хотя и это бывает полезно.
– Видите ли, – растерянно сказал водитель, – я уж не знаю, зачем я приехал. Чего жду от вас. Точно вы не человек, а волшебник. Впрочем, о вас так и слышал, что вы чудеса творите в буквальном почти смысле.
И вновь замолчал.
– И каких же вы чудес от меня ждете?
Водитель поднял голову и посмотрел в казавшиеся ему древними глаза.
– Когда-то давно, в ранней юности, девушка из нашего класса нагадала мне по руке, что я, во-первых, в двадцать лет останусь сиротою, во-вторых, у меня не будет детей, а в-третьих, я умру в тридцать восемь лет. Мне после этого гадания темно стало. Мы были с ней вдвоем на кухне, под Новый год, она курила, я хотел ее поцеловать, а она сказала, дай посмотрю сначала твою судьбу. Я потом часто разглядывал свою ладонь. Смотрел на это переплетение линий. Знак, иероглиф. Зачем он на моей ладони? Как бы его изменить? Разумеется, я не сидел бы здесь перед вами, если бы не сбылось два первых предсказания, а тридцать восемь лет мне исполнится через два месяца.
Андрей Андреевич включил лампу.
– Позвольте вашу руку.
Посмотрел усталыми глазами, отпустил. Погасил яркий свет.
– Я не могу изменить то, что написано.
– Даже вы?
– Даже я.
– Что же мне делать, Господи!
– Не хочется умирать? – с холодным любопытством спросил Андрей
Андреевич.
Агасфер.
– Не хочется.
– Почему?
– Страшно.
– Вы совсем один живете?
– Сейчас. Давно. Жена ушла.
– Это я понял.
– Есть у меня девочка, из клуба, хорошая девочка, не знаю, что во мне нашла, но она у меня не очень бывает, не любит мою квартиру.
– Это хорошо.
Что тут хорошего?
Андрей Андреевич молчал. Взгляд его отсутствовал.
Квартира, в которой жил в Москве водитель “Жигулей” последней модели цвета топленого молока, гитарист, любитель вечерних прогулок, приятный собеседник и знающий меру собутыльник, квартира, в которой он жил вот уже десять лет, была съемной. После развода с женой, после раздела совместной жилплощади ему досталась комната в коммуналке недалеко от метро “Спортивная”. Готовить и есть на общей кухне, пользоваться общей ванной и туалетом он не смог, комнату сдал, а себе снял по старинному знакомству однокомнатную квартиру в сталинском доме на Маленковке. Окна смотрели на железнодорожные пути.
Возвращался он часто под утро, когда дети шли в школу. Особенно он любил такие возвращения мягкой зимой. Снег только что выпал, совсем младенец и пахнет молоком. Квартира у него была на самой верхотуре, на отшибе, со вторым этажом на чердаке. Стены он изолировал, так что мог репетировать, не зля соседей. Но утром он за гитару не брался.
По утрам всякий музыкальный звук его раздражал. Он не включал ни радио, ни телевизор, открывал створку окна и курил, глядя на черные рельсы, на черную живую толпу на платформе. Короткий гудок трогающейся электрички, долгий перестук товарного – эти звуки его не раздражали никогда, он легко и мирно засыпал под них.
В час-два он завтракал. Снимал бритвой паутину с лица, принимал душ.
Всегда с закрытыми глазами, ни о чем не думая, ничего не представляя, наслаждаясь шумом воды, не привязывая этот шум ни к дождю, ни к другому какому-либо явлению. Шум, шум, шум… После которого – тишина. И последняя капля срывается в чугунную ванну.
Быть может, подруга не любила его квартиру, потому что квартира была уж слишком его, только ему принадлежала, никто другой не смог бы найти в ней места ни для себя, ни для своих вещей, ни для своих привычек. Квартира была – его внутренний мир, – вместе с видом и звуками за окном, вместе с последней, срывающейся каплей, вместе с гитарой, усилителем, газовой плитой, диваном, шкафом…
Они часто ездили за город на его “Жигулях”. Он любил дальнее
Подмосковье, мало освоенное дачниками, глухомань, с полями, оврагами, рощами. Зимой или в тяжелую ноябрьскую слякоть бродили по
Москве, отогревались в гостях. Было несколько домов, где их всегда хорошо принимали и могли оставить одних в комнате, и в таком чужом деликатном доме им бывало лучше всего.
Звонить ей он не любил. Первой всегда брала трубку ее мать, в чьем голосе неизменно ему слышалась ненависть. Хотя подруга уверяла, что ненависти быть не может.
В Москву с далекой планеты Казанки он вернулся едва зародившимся утром. Платформа у станции была пуста и хотелось добавить – безвидна. Гаражи стояли рядом. Он подъехал, вышел. От усталости, как обычно, руки отяжелели. Он открыл гараж, завел машину и принялся ее мыть с яростной тщательностью. Как будто пыль и грязь были воспоминаниями, которые хотелось стереть.
Она засверкала всеми выпуклостями и вогнутостями. Мягкой ветошью он протер уже невидимые, уже воображаемые пятна. Навел порядок в самом гараже. Перебрал банки, коробки, инструменты, стер пыль, вымыл бетонный пол. Посидел на табуретке у дверей, отдохнул, выкурил сигарету. Собрал в пакеты мусор, осмотрелся, выключил свет.
Провозился он долго, уже образовалась толпа на платформе, электрички подходили одна за другой, но толпа не уменьшалась. Он посмотрел на свои темные окна под крышей.
И дома он тут же, не отдохнув, не выпив хоть чаю, принялся наводить порядок. Все перебрал, перемыл, перечистил. Даже окна. И белье перестирал. Мусора вынес три мешка. Привел в порядок и себя. После душа оделся во все чистое. И ушел. Даже не присел после дороги и трудов.
В этот день он побывал у нотариуса, оформил доверенность на машину на имя Ивана Сергеевича Аверченко, 1965 года рождения, номер паспорта, серия, кем выдан и когда. На имя того же Ивана Сергеевича он составил завещание, по которому тот вступал в права наследства в случае смерти или исчезновения завещателя на срок более полугода. От нотариуса он направился в кафе на Кузнецком, занял угловой столик, взял большую кружку кофе, сэндвич, кусок яблочного пирога. Съел сэндвич и включил мобильник. Телефон мгновенно зазвонил.
– Да, – сказал он, вилкой отделяя от пирога кусок, – это я… ничего, по делам… семейные… трубку дома забыл… почему? Я не человек разве? Я тоже могу забыть… не только голос, я весь усталый… слушай, милая, мне сегодня опять придется уехать, ты не волнуйся, я вернусь, но не скоро… полгода… сказать не могу, а врать неохота. Послушай меня внимательно, этот телефон будет у другого человека, это мой старинный приятель, можно сказать, родственник, Иван Сергеевич