Если я походный образ жизни всегда могла оправдать учебной необходимостью, демонстрируя в результате отличную зачетку, то
Лешка, запустивший за полгода до аттестата почти все школьные предметы, требовал немедленного обуздания. Обуздание проходило так бурно, что однажды ему пришлось связать тебя шнуром от утюга и запереть в ванной. Папа был в ужасе – его миролюбивая натура не вмещала шекспировских страстей.
С чего началась последняя ссора, я не видела. Я видела только пощечину, которую ты в отчаянии влепила брату, и его окаменевшее лицо с алым пятном на щеке. Это я, папина дочка, умела гнуться, как стебель, – подобные вам могут только сломаться.
Он сбежал из дому.
17. Девочка не в счет
Ты держалась стойко, но как-то почернела, отца же просто трясло.
Мне брат оставил записку: “…страна большая, и в ней столько работы, сколько выдержат руки и ноги…”
Был объявлен всесоюзный розыск, но безрезультатно. Полгода никто ничего не знал. Ближайший друг, трусовато и мелко моргавший Сэнди, клялся, что с Лешкой все в порядке, ну уехал в Сибирь – и что особенного, но подробности прояснить отказался – видимо, связанный взаимным уговором.
После уже выяснилось, что Лешка бродяжил на севере Читинской области, жил в лесной избушке, где его, голодного и полуживого после тяжкой болезни, чудом нашли случайные геологи. Несколько месяцев он болтался с ними, а потом сорвался в Северный Казахстан, где тогда работал мой мрачный и полубезумный однокурсник Акимов, тоже из
“гриновцев”. Папу вдруг вызвали в КГБ и объявили, что сын задержан с краденой взрывчаткой. Как оказалось, в целях борьбы с вездесущим злом приятели собирались транспортировать ее в Москву, чтобы взорвать ненавистные Сьяновские пещеры. Но отец Акимова, к счастью, тоже оказался сотрудником КГБ, помог замять дело, и неудавшихся диверсантов отпустили домой.
Дома ждала повестка из военкомата.
В армию он уходил веселым, писал оттуда смешные письма, разрисованные десантными парашютами.
Через полгода пришла похоронка.
Я, вся в заботах юного материнства, совершенно растерялась и не знала, как разговаривать с тобой, – на меня как будто дышала стужей громада черного льда. Ты окаменела. Нам обеим было плохо, но плакать обнявшись мы не умели. Я съеживалась, хотя вина перед тобой была невольной – у меня рос сын, а у тебя его не стало.
Но была еще и другая моя вина, за которую ты упорно хваталась.
Сначала я не понимала, какие ледяные вихри выкручивали тебя изнутри, что за мрачное пламя стояло в глазах, но однажды ты проговорилась:
“Все случилось из-за тебя, это ты, ты затянула его в проклятую геологию”.
Эта смерть – из-за меня?
Что я могла ответить? Вспомнить, с чего все началось, – вашу войну и алое пятно пощечины на его щеке? Нет, это был бы запрещенный прием.
Я смолчала.
Потом из военкомата пришла еще одна повестка, ты побежала туда, надеясь неизвестно на что – вдруг остались записки, или вещи, или что-то совсем уж невероятное. Оказался и вовсе бред – обычная путаница с документами. Ваш сын уклоняется от армии – орали тебе эти козлы. Господи, как ты чуть весь этот кретинский военкомат не разнесла!
Вечером вы с отцом сидели сгорбленные и потухшие, мне очень хотелось согреть и утешить, я обняла вас за плечи. Папа отозвался на прикосновение и всхлипнул:
– У нас больше никого не осталось.
– А я?
– Дочь не в счет! – отрезала ты.
Тут уж обледенела я.
18. Не пишет и не читает
Стихи были наваждением – раньше я посвящала их своему еврейскому мальчику, с замужеством они на время прекратились, а потом хлынули снова. Я честно копировала то Цветаеву, то Ахматову, совершенно не понимая, как можно высказать вскипавшие эмоции собственным голосом.
Литинститут сделался моей тайной мечтой. Ты приносила стопки программ по разным предметам, названия которых притягивали – теория стихосложения, теория прозы, теория драмы. Но все мои идеи о поступлении встречала в штыки – нечего общаться с богемой. Пьянство и разврат – чему там можно еще научиться? Иногда, впрочем, с нежностью говорила о своих подопечных – так я впервые услышала про
Колю Рубцова. Не скрою – мне тоже хотелось стоять в толпе окруживших тебя студентов, – может быть, тогда ты и взглянула бы на меня по-иному.
Сын пошел в первый класс, и я решилась сдавать на заочный. Когда меня зачислили, твоя реакция была отчаянной – ты бросила работу за полгода до пенсионного возраста, проиграв при этом в деньгах.
Существовать со мной в одном пространстве не могла. И все время вспоминала Лешку – а я жалела тебя, надломленную, но ничего не могла поправить, и мы все больше отдалялись друг от друга.
Но, кажется, у твоего увольнения была еще одна причина – какая-то невнятная история с липовыми студенческими, куда были замешаны лаборантки с заочного, – понятно, что ты при твоей принципиальности вынести этого никак не могла – эти девчонки, глупо заискивающие перед тобой (“ах, ваша дочь пишет как Ахматова!”), решились за твоей спиной на что-то бесчестное, что и на тебя могло бросить тень.
О моих же стихах ты всегда говорила, что они беспомощны и инфантильны, что тебе стыдно за них, зато все время листала Лешкины записные книжки со строчками куда более слабыми, но честными и романтичными. Книжки были помечены – “Общество Грина”, а подпись была – Давенант, и на полях розы ветров и ледорубы.
Я снова прорубалась сквозь гранитные пласты. Я не умела ничего, но очень хотела. Я писала ночами и наутро, путаясь в застежках от недосыпа, собирала ребенка в школу.
К концу института мы расстались с мужем. Вслед он кричал – моя новая жена стихов не только не пишет, она их даже не читает!
Со вторым мужем мы познакомились на литинститутском семинаре.
Ты опять была против, но перекрасила мое белое свадебное платье в голубое и приколола на грудь газовый цветок – я опять выглядела как надо.
Дипломы мы получали с годовалым сыном на руках.
Писать я перестала.
19. Крестьянские корни
У вас с отцом появились шесть соток.
Я это одобряла – тебе надо было чем-то занять себя.
Все твои умения вспыхнули с новой силой – ты планировала, проектировала, листала журналы и покупала книги о садовом строительстве. Ты ожила, пространство вокруг тебя закручивалось воронками – хохотала со строителями, шутила с печником, выкладывавшим печку с камином по твоему проекту, папа неумело орудовал молотком и пилой, но сарайчик все-таки сложил. Со стройматериалами было трудно, ранним утром он отмечался в очередях за кирпичом и брусом для маленького домика-шале – его ты тоже спланировала сама. Я наезжала к вам редко, предпочитая проводить лето с детьми на казенной “известинской” даче, но когда являлась, поражалась тому, как быстро заболоченный клочок земли, полученный во владение вместе с сорока пятью пнями и семейством ондатр, не сразу расставшихся с насиженным местом, превращался в райский уголок.
Тем временем умерла бабушка – ты очень намучилась с ней в последний год. Рак отравил токсинами организм, и если в начале болезни она со счастливой улыбкой говорила – скорее бы домой, домой, к Богу, то ближе к концу не узнавала тебя и со страхом в глазах кричала:
– Уберите от меня эту чужую!
Ты была ей терпеливой сиделкой. Я боялась – умирание словно обволакивало ядовитой паутиной, вытягивая жизнь и из тебя тоже.
Потом бабушка совсем впала в детство. Наблюдая с ужасом истончение и уход не столько тела, сколько духа, я вдруг ловила себя на сладкой и жуткой мысли, что когда-нибудь придется сидеть вот так с тобой, умывать по утрам, менять пеленки, держать за холодеющую руку. Да ты и сейчас остывала вместе с нею.
Но когда бабушки не стало, твой пыл вернулся. В парниках зрели невиданные помидоры – чемпион весил почти килограмм, огурчики-перчики перли из земли бурно, как на юге, тыквы лопались от солнечной спелости. Первые розы ты вырастила из черенков, наградив второй жизнью дареные букеты, потом пошли клематисы, лилии, пионы.